Белов понравился мне своей основательностью. Шахматов, предшественник его, хитрил и приукрашал прошлое, а заодно и себя. А Белов, поднявшись с постели (стенокардия мучает), сказал:
– Если к завтрему полегчает, будем говорить в десять утра. – И точно, в десять утра мы сели за кухонный стол, а поднялись в обед.
Еще трижды говорили, и Белов, посмотрев зорко в глаза, повелевал: « А, была не была, пиши». Но не исповедовался он, а размышлял, припоминая хлопотное свое время.
– Грамоте я выучился до восьмого класса в Афанасьеве и в Тулуне. После войны вернулся, снова заведовал читальней. Хулиганить парням не разрешал, газеты читал мужикам, позволял иногда танцы провести. В общем, не сильно тяжелая работа, стал я вроде как мучиться. Вдруг вызывает меня Иван Тихонович Егоров, первый секретарь райкома партии: «В „Заре“, говорит, в Какучее мужики председателя скинули. Он перед уборочной собрал их и давай накачивать. А они ему: „Ты поросят на сторону продавал“. А он: „Не имеете права без райкома критиковать меня“. Они свалили его на пол, печать колхозную отобрали и выгнали». Усаживает Егоров меня в бобик, едем, дорога худая, но прыгаем. В Какучее старик один отозвал в сторону: «Тебя привезли руководить? Не бери обузу. У нас кто поруководит полгода – каждому десять лет дают...» Егоров собирает по деревне народ, а я на попутной машине и – деру! К отцу явился: «Нет меня, отвечай». Через неделю вызывают в райком. Я, хоть и не коммунист, еду. «Ты что это, мать-перемать?» А я заготовил такой ответ: «Писать, считать умею, воза класть могу, а народом руководить не учен». Меня и словили: «Не умеешь – научим». В Иркутск отправили на три года. Школа называлась по подготовке руководящих кадров колхозов, на Некрасова, 2, в крыле горно-металлургического института помещалась. Батюшки зеленые, двадцать три предмета выучить наизусть надо. А голодно было. Я бурятам нанялся помогать – решу контрольную, они мясом накормят. С математикой у меня браво шло. Да и по другим предметам катилось. В конце учебы объявили одну четверку, «Жизнь растений с основами ботаники» – четверка за эту Жизнь досталась, зато остальные пятерки. На практике был я в родном колхозе. Снова зовут в райком, я уже коммунист: «Будем садить председателем в Заусаево. Сольем с Афанасьево. Сегодня собрание». Вечером еду верхом в Заусаево, народу собралось много – всех объединение интересует. Четыре часа говорили потом, в двенадцать ночи, голосование. Открытое. Большинство – за меня, меньшинство за Румянцева, он ране меня тут председательствовал, а до колхоза в милиции служил лейтенантом. Так 19 июля 1950 года стал я председателем объединенного колхоза имени Кирова. Обидно, афанасьевское название не осталось, но где же тягаться Семену Зарубину с самим Кировым... А через год велели принять и Евгеньевку в общий котел, и колхоз имени Молотова стал бригадой колхоза имени Кирова. Помню, поехали в Евгеньевку, солнце закатилось. Белоножку привязал у правления, говорю Степану Краснощекову, он счетоводом был: «Дай счет N°5». Это лицевой счет колхозников – что получают на трудодни... Не приведи Бог жили евгеньевцы: в 1951 году 280 граммов хлеба на трудодень. Стали надои смотреть: от группы в двенадцать коров за два месяца надоили 146 литров, 200 граммов в день, хуже козы. Пошли на конный двор. Конь подвешен. На ферме корова подвешена. Шесть свиноматок не ходят... Что же, говорю, худо-то так, мужики. А один высокий, белый, Жигач прозывали его, отвечает: «Не от нас наша жизнь зависит».
Тогда вышло постановление Совета Министров – 15% от сданного государству хлеба выдавать колхозникам. Я своему счетоводу Леониду Гаврилову велю: «Лучше считай, чтобы не обидеть народ». Мало, однако, получается. Я приказал: «Дадим по два килограмма на день». В тот год район недосдал 2000 центнеров. Раскидывали по хозяйствам. Я не могу наскрести еще 500 центнеров. Осталось на семена, на фураж и вот малость на трудодни. А Егоров: «Добренький какой, по два кг хочешь дать каждому».
В Шерагул, кричит, задвинем тебя, там в «Чапаева» запоешь не так...
И точно, привозят сюда какого-то Конусенку, собрание собрали. Из райкома посланец велит народу голосовать за него, а народ по-другому решил – чтоб Белов остался. Я-то, дурень, сижу и молчу. Мне бы самоотвод, а и злость взяла – за что меня снимать? Ну, за что?! Госпоставки я выполнил, а район нет, так почему я должен за район отвечать... Я и молчал, не отводил себя. Мне потом это в вину поставили: «Линию партии нарушил». Егоров посылает комиссию к нам, те все ходят, вынюхивают и считают, что порезал я устав сельхозартели. Тогда мода такая шла. Зовут на бюро. Еду – «Исключить из партии, сдать под суд как врага колхозного строя». Тут же сидит из обкома представитель, думаю, хоть слово скажет, нет, молчит. Вечер поздний, тихо за городом. Ковыляю на лошадке домой, к отцу заехал, рассказал ему. А отец велит: «Вернись в Тулун, у райбольницы старый прокурор живет, обратись за советом, теперь он на пенсии храбрый». Я – в Тулун, нашел прокурора, мнусь у порога. А он ровно священник: «Не таись, всю правду расскажи». Я коньяк и шампанское достал, говорю, выпьем чуть-чуть, а то я стесняюсь. Он рассмеялся. Мы выпили по стопочке, я рассказал все, как есть. Он сразу сел за отдельный стол и от моего имени бумагу написал, на Маленкова, в Москву, конверт отыскал, запечатал. Иди, говорит, к поезду. Не вздумай на почте бросить, за твоими письмами следят. А транзитным дойдет... Письмо бросил я в почтовый ящик московского поезда третьего мая 1952 года, семнадцатого мая приезжает в колхоз Алексей Иванович Хворостухин, первый секретарь обкома партии. Вижу – через поле черная легковая идет, у нас таких машин нет. Я – под козырек. Рядом с Хворостухиным второй секретарь райкома Иванченко.
Хворостухин руку на плечо мне положил:
– Ну, как дела? Когда отсеешься?
– На утро, снега не будет, осталось семнадцать гектаров.
А весна тяжелая была, холодная. Проехали по полям. К одному только подобрались, Хворостухин спрашивает: что на этом поле сеять будем? Овес, отвечаю, но не будем, а уж кончили.
Хворостухин – Иванченке:
– По многим хозяйствам проехал и заметил, что пшеницу хуже сеют, чем он посеял овес.
Тут как раз солнце выглянуло, Хворостухину оно понравилось, он улыбнулся.
Осенью решением бюро обкома отменили решение райкома, но оставили выговор. Я заявление на стол Егорову: «Отпустите меня, потому что все равно зло затаили». Зимой меня отпустили... Оказался я в тридцать два года молотобойцем, а потом бригадиром в Евгеньевке...
Далее Николай Илларионович Белов поведал историю, как он с помощью водки спас мужиков от голодной зимы; слушая басовитый голос, повествующий быль о 50-х годах, я ни разу не прервал Белова. Послушайте и вы.
– Уполномоченных хватало. Иной раз по двое, по трое явятся: один за картошку, другой за пшеницу отвечает, а третий – за подписку на заем. Лезут в дело, сами же мало че понимали. Я и надул одного. Он служил замполитом Никитаевской МТС, сам из учителей, звали его Тимофей Отрохов... Да, а как раз уборочная была. На перекрестке дорог в Евгеньевку и в 3-е отделение совхоза «Сибиряк» массив сильный был, взяли до 16 центнеров с гектара. И тут Егоров нагрянул. Увидел ворох хлеба, походил вокруг и велит: «Знатная пшеница, сдай государству». Я в ответ: «Иван Тихонович, этот ворох последний, что на трудодни осталось». А Егоров: «Интересы государства превыше всего». Промолчал я. Утром по приказу Егорова прибыл Отрохов, исполнение наблюдать. Среднего росточка, белоголовый, кирзовые сапоги, в телогрейке. Приехал в ходке МТС, тогда МТС держали лошадей. Не успел с ходка сойти, спрашивает:
– В заготзерно начали возить?
– Начали, – отвечаю. А у самого думы, что колхозникам на трудодни давать. Пшеничные отходы?
Прошу Отрохова проехаться по полю, а сам собрал бригадиров Павла Поплевка, Дубравского, заусаевского Ивана Андреевича Сенько, ныне покойного, и Шахматова. «Людям хотите помочь с голоду не пухнуть?» – «Да, мы готовы помочь, но как?» – «А так. Отрохова увезу водкой поить, а вы за день, сколько можете, уберите пшеницу на склад. Не меряная она. Но чтоб с весу прятали. Георгий Алексеевич Дятловский, заведующий током, будет взвешивать. Поняли?» – «Поняли».
Отрохов скоро явился – не запылился. Подобострастно докладываю: «Видишь, – мы на „ты“ с ним были, – грузят подводы. Пока они до Тулуна и обратно и снова повезут, надо отобедать». Отрохов поверил мне: за обед не управятся, подгоним после обеда, отвечает. Сели мы в его ходок, в Заусаево поехали, я тогда на квартире жил, у старичка, налогового агента райфо. Звали старичка Евдоким Кондратьевич Серпилов, шустрый старичок. Я велю Евдокиму втихаря: «Мигом за бутылкой». Он как тут и был. Сели мы за стол, по маленькой выпили, закусили, разговор заплели, заплели. Еще выпили. Смотрю, клонит Отрохова от еды и выпивки ко сну. «Может, отдохнешь?» – «Отдохну». Я уложил его на свою койку, накрыл одеялом. Подождал. Спит. Я – в поле. К вечеру с Отроховым подъехали к Дятловскому. «Георгий Алексеевич, вывезли на заготзерно?» – спрашивает Отрохов. Тот, не моргнув глазом: «Так точно». Отрохов говорит – надо доложить Егорову. Едем в сельсовет, звонит, докладывает, просит разрешения домой вернуться. Егоров разрешает.