Самое любимое слово Ерофеева мы уже слышали: г….. Но любит он еще и другие подобные слова. Извините, читатель, но уж парочку примеров его невежества и в сфере непотребства я все-таки приведу. Есть грубое, но смачное выражение о чем-то неудачно сказанном или сделанном: «как в лужу пер…ь». Ерофеев пишет здесь «перД…ь». Он знает, что в инфинитиве этого глагола действительно есть буква «д», но ему неведомо, не сказали ни папа-посол, ни мама-послица, что в русском языке иные слова при изменении их формы порой теряют кое-какие буквы. Здесь именно такой случай. Русский язык-то прихотлив, месье лях, в нем немало трудно объяснимых странностей, их, гуляя по Елисейским Полям, как и стоя за рокфором в Елисеевском магазине, постичь невозможно. Только с молоком матери. Не знает французский поляк и того, что иногда для выяснения сомнительной буквы в слове его форму надо изменить так, чтобы на эту букву, на этот слог падало ударение, и потому пишет: «Они нам засИрают мозги…» Ну, образуй существительное от этого глагола, ведь так просто, и все будет ясно: засеря. Не знает, не понимает, не сечет. А ведь кончил аспирантуру при ИМЛИ! Написал диссертацию о Достоевском! И этот человек, не осиливший русский мат, лезет к нам со своими размышлизмами о Достоевском, Ницше, Соловьеве, Бердяеве…
Но вот что дальше в прерванной цитате: «Моя ненависть достигла таких степеней, что я пришел в полный восторг от хунты Пиночета, торжества ЦРУ. Мне было приятно, что Альенде убили. Мне было радостно, как завыла Москва». Восторг идеалиста!
И ему «нравится думать» о смерти, об убийстве не только известных ему людей, которых он ненавидит, но и о совершенно неведомых ему, например,― об убийстве молодых дворянок: «Лежу― представляю…»
Если за неистребимый смрад изо рта в конце концов его укокошат, мне не будет приятно, я не возрадуюсь, даже не скажу «Давно бы пора», а его читатели не должны, просто не имеют морального права возмущаться подобным способом очищения атмосферы родины.
Возможно, у Ерофеевых такого свойства радость ― фамильная. Отец тоже радовался, когда умер его начальник Вышинский. Он однажды обыграл его в шахматы. И с тех пор, говорит сынок, у министра иностранных дел не было иных забот, как только притеснять папочку-шахматиста, вот и четырехкомнатную квартиру вместо трехкомнатной не давал… Однако, можно ли этому верить или нет, не знаю: ведь так рассказывает сын, а он столько гадостей наговорил даже о своих родителях! Порой, говорит, я видел в них «бешеных собак в смокинге и в длинном вечернем платье».
Однако начать сагу польский француз решил со своего рождения, даже раньше ― с бабушки по фамилии Рувимова. Еврейка, что ли? Кто знает! Был прекрасный писатель Рувим Фрайерман («Дикая собака динго…») Во всяком случае Ерофеев любит поразмышлять об антисемитизме, например, о «традиционном антисемитизме поляков». А когда, говорит, я родился, мать видела вещий сон: привиделся Достоевский! Он сказал ей: «Ты его утопи». Этого идеалист-засранца. Почему она не последовала вещему совету классика, непонятно. Жена советника по культуре могла бы понимать, сколь благотворно это было бы для нашей литературы. Тем более, что вслед за сыночком и сама, видите ли, писательницей стала.
А назвали меня Виктором, говорит, в честь победы. Но это не мешает его душевным порывам такого года: «Хорошо сражались немцы на море!..» «Хорошо сражались немецкие летчики!..» «Велики победы арийского солдата!.. Немцы побеждали с улыбками». Все верно. Только надо бы добавить, чем кончились великие победы и в какие жуткие гримасы превратились красивые улыбочки. В то же время вот какой патриотизм: «Красная Армия, насилующая каждую немку, мне понятна и даже приятна». Ведь поверить в это и повторять опять же с чужих слов (Л.Копелев и др.) такой вздор может только уж очень сексуально озабоченный внук бабушки Рувимовой.
Потом автор извещает нас: «В детстве я любил врать. Я врал без всякой пользы для себя, просто из любви к вранью». Вообще-то детство его затянулось до шестидесяти с лишним годков, но теперь он врет совсем не из любви, а из большой пользы для себя. Перестань врать, и его тотчас выставят с телевидения, как выставили в свое время даже Солженицына, уж такого мастодонта вранья, как только он вякнул что-то правдивое против власти.
И он врет напропалую, даже как-то загадочно по тупости врет: «Именно Запад помог русской революции стать на ноги, окрепнуть, победить в Гражданской войне…» Нуда, если считать, что Деникин, Врангель, Колчак, которым Запад помогал, это русская революция, тогда конечно. Если согласиться, что английские войска высадились в Архангельске, французские― в Одессе, американские и японские― во Владивостоке для того, чтобы разгромить помянутых выше и не помянутых генералов, тогда конечно.
В конце книги Ерофеев рассказывает о давно забытой, но в 1979 году раздутой истории с альманахом «Метрополь». На него надо было тогда же, как говорил Василий Иванович, наплевать и забыть. Но Феликс Кузнецов, руководитель Московского отделения Союза писателей, и Юрий Верченко, орг- секретарь, подняли несусветный шум, как это глупо делалось и в других подобных случаях, что и придавало тараканам значительность ослов.
В своем дневнике я разыскал такую запись:
«8 июля 87 г. 6.15 вечера.
30 июня я послал Верченко письмо, чтобы восстановили в Союзе Инну Лисянскую. Она в давней истории с «Метрополем» дала слово, что если кого из-за этого сборника исключат из Союза, то она подаст заявление о выходе. Многие тогда из их компании давали такое слово, но никто не подал заявление о выходе, а она подала. Я сравнил ее в письме с мальчиком из баллады Гюго, которого версальцы собирались расстрелять вместе со взрослыми коммунарами, но он отпросился у версальцев проститься с матерью и дал честное слово, что вернется к часу расстрела. Махнув на мальчишку рукой, его отпустили. А он вернулся. Он иначе не мог ― дал честное слово! Вот и Лисянская…
Сейчас Верченко звонил. Вчерашний истец (они с В.Кар- повым подавали на меня в суд ― 2011) был прямо-таки нежен и ласков: «Милый…» Даже вроде промолвил «Вовочка». Сказал, что, конечно, надо восстановить, но она же сама вышла. Вдруг мы, говорит, пригласим, а она скажет, что не желает.
— Ты, наверно, удивлен, что я за нее прошу. Мы живем с ней рядом на даче, и она рассказала мне всю историю.
— Нет, я не удивляюсь.
Сказал, что и в «Знамени» был напечатан цикл Владимира Корнилова при его содействии ― он направил Бакланову. Сказал, пусть она подумает, как лучше сделать».
«10 июля. 2.40. Красновидово.
Инна вчера дала мне почитать венок сонетов. Сейчас я зашел к ним и сказал, что это прекрасные стихи. Разговорились. Она, конечно, оказалась в одиночестве в этом, как пишет, «бутафорском братстве». Ни Андр. Битов, ни Фазиль Искандер, ни Белла Ахмадулина, которые тоже подписали письмо, грозя своим выходом из Союза, этого не сделали.
Белла, говорит, умна, как бес, и подписалась не под общим письмом («коллективка», которой нас сто лет пугают), а написала отдельно. Этакое, говорит, хитро-сослагательное письмо.
Сказала, что Пастернак говорит о Вознесенском: «Он начинал как мой ученик, а стал учеником Кирсанов». Вознесенский, говорит, это какой-то кошмар нашей поэзии».
Вскоре Лисянскую в Союзе востановили.
Но вот какой удивительный случай! В поисках приведенных выше записей я в другой тетради натолкнулся на такую:
«28. Х.81. Среда.
Вчера вернулся домой минут без двадцати 12. Таня встретила меня в дверях и залепила пощечину. И права. И молодец. Был я в книжной лавке на Кузнецком, а потом ― в Доме литераторов, пил коньяк, и не один…»
Какая перекличка! Я же только что встретил «адекватный» сюжет позднего возвращения у Ерофеева: «Я пришел утром домой, пахнущий одеколоном и спермой. Открыл дверь своим ключом. Жена вышла ― прокуренная насквозь. Где ты был? В моих вертикальных зрачках кувыркались две девки- сестрички. Жена, не спавшая всю ночь, беспокоясь обо мне, не схватил ли меня КГБ, плача, дала мне по морде. В ответ я ударил. Она упала на пол…»
Один припоздавший мужик, сознавая свою вину, безропотно принял пощечину жены, как заслуженную кару, и признал ее правоту. Другой, всю ночь проведя в омуте свального греха, не чувствует за собой никакой вины, на заслуженную пощечину измученной женщины, как на оскорбление праведника, отвечает таким ударом кулака, что сбивает ее с ног. Кого? Несчастную любящую жену, мать его детей… И нам с ним искать взаимопонимания?
Вот четыре совершенно разных и по возрасту и по всему человека, и ни одного русского: Фазиль Искандер, Борис Мес- серер, Григорий Бакланов и Лев Копелев. Первый «откровенно говорил, что мои рассказы, ― признает Ерофеев, ― своей моральной сомнительностью испортили альманах». Есть основания думать, что Фазиль говорил не о сомнительности, а о чем-то покрепче. Второй, получив рассказы от автора для своей жены Ахмадулиной, сказал, что «если бы ЭТО прочла Белла, она бы перестала со мной дружить». И тут речь была едва ли о дружбе. Третий был уверен, что такие рассказы «вообще не имеют никакого отношения к литературе». Это― точно. Четвертый заявил, что «мои рассказы ― фашистские». Тоже вполне достоверно. И ведь это слова не Эренбурга, не Кузнецова, не Верченко, а кое в чем довольно близких автору людей.