Глазман был долго секретарем Революционного Военного Совета. Он сидел на заседаниях неподвижно и как бы безучастно. Но он все слышал, во все вникал, все понимал. Нужная справка появлялась в его руках в нужную минуту. Он схватывал предложения налету. Он работал безмолвно и бесшумно, но с какой замечательной точностью!
Бесчисленное количество дел проходило через его руки: партийных, военных, личных, случайных. Сколько поручений получал он во время конгрессов, съездов, конференций! Он все записывал, выполнял или следил за выполнением, – и во всяком деле, во всяком поручении обнаруживал замечательное нравственное чутье и личный такт, всегда правильно определяя, что важно и что неважно, где правда, а где фальшь. Когда нужна была справка партийного характера, я каждый раз с изумлением убеждался, как прекрасно он помнит все решения и прения партийных съездов, как внимательно следит за партийной литературой.
Да позволено мне будет сказать, как многое в моей личной работе связано было с этим неоценимым товарищем и соратником. Вся моя литературная работа последних шести лет протекала в постоянном сотрудничестве с Глазманом. Это сотрудничество далеко выходило со стороны Глазмана за пределы стенографических записей. Нет, он был всегда в курсе самой работы, подбирал материалы, находил источники, справки, цитаты. С какой милой застенчивостью он подавал советы, которые всегда были продуманы, серьезны и ценны.
В последнее время он много работал над подготовкой к печати двух томов моих, относящихся к 1917 году. Он неутомимо рылся в газетах и архивных материалах, открывал неподписанные статьи и резолюции, сверял, сопоставлял. Я поражался точности его суждений, остроте его догадок. Он выглядел страшно утомленным, но не хотел уходить в отпуск, прежде чем не доведет работы до конца. Я уехал из Москвы 20 августа. 2 сентября вечером я получил от Глазмана письменный запрос по поводу ряда литературных работ. Как был я в тот час далек от мысли, что автора запроса уже нет в живых! На другой день получилась телеграмма: «Сегодня покончил самоубийством Глазман, после того как узнал о своем исключении из партии». Слишком неожиданным явился для него этот удар. Он мог ждать на фронте смерти от вражеской пули, мог ждать и ждал дальнейшего развития туберкулеза, но он не мог ждать и не ждал исключения из партии. Этого удара он не вместил.
Исключение Глазмана признано высшим учреждением партии неправильным. Он похоронен сегодня, – в тот день, когда пишутся эти строки, – как революционер, как партиец, как большевик, т.-е. таким, каким он жил.
Сошел в могилу драгоценный человек, чистый, твердый, без искательства и без лукавства. Один из тех, на кого партия может положиться в самых тяжких условиях. Такие, как Глазман, остаются верны до конца. Какая утрата! Какая скорбь для всех, знавших его! Ушел так страшно от нас милый, тихий, ровный Глазман. Прости, молодой друг, что мы не охранили и не сберегли тебя.
Архив, 6 сентября 1924 г.
Л. Троцкий. ПАМЯТИ МЯСНИКОВА, МОГИЛЕВСКОГО И АТАРБЕКОВА
(Речь на траурном заседании в Сухуми 23 марта 1925 г.)
Товарищи! За последние год-полтора смерть не щадит тех рядов, которые замыкают в себе строителей нашего Советского Союза. Мы потеряли за это время величайшего человека новой эпохи и, можно сказать, величайшего революционера всей истории человечества – Владимира Ильича. После его смерти из наших рядов вырвано было немало ценных и дорогих нам фигур большого революционного и политического значения. Еще только на днях мы узнали с изумлением и душевным трепетом, что т. Нариман Нариманов,[142] который только что был, вместе со всем Центральным Исполнительным Комитетом, в Тифлисе, на очередной сессии, вырван из наших рядов сердечным ударом. Не успели мы освоиться с тяжелой вестью о гибели одного из лучших провозвестников освободительной борьбы народов Востока, как нас постигает новый, на этот раз тройной удар. После смерти Ильича это самый большой удар, который постиг трудящиеся массы Советского Союза и нашу коммунистическую партию. Этот удар, эту огромную политическую утрату мы ощущаем с тем более острой сердечной скорбью, что гибель трех прекрасных борцов кажется такой случайной, ненужной, такой бессмысленной, – представляется так, что стоило бы своевременно протянуть руку, и мы могли бы их спасти. Какая-то техническая случайность, а, может быть, и не случайность (об этом нужно бы справиться у меньшевиков), – мы пока что причин этой катастрофы не знаем, – во всяком случае что-то постороннее, лежавшее вне борьбы, вне обычной жизни и вне организма этих товарищей, что-то внешнее пресекло одним ударом их жизнь. Вторые сутки, как мы все ходим под гнетом этого кошмарного известия, которое мы еще в течение недель и месяцев будем душевно переваривать, чтобы привыкнуть к нему, но думаю, что старшие из нас не привыкнут к нему до конца своих дней.
Главное, что нужно было рассказать об этих товарищах, было уже сказано сегодня здесь. Я позволю себе лишь кое-что дополнить, отчасти и по личным воспоминаниям. Эти три товарища ушли от нас совсем еще молодыми, конечно, молодыми с точки зрения старшего поколения, а не с точки зрения комсомольцев. Старшему из них – Мясникову не было еще и 40 лет. Следующий по возрасту был т. Могилевский, которому было около 35 лет. И, наконец, т. Атарбекову было всего 32 года. Им всем вместе было не многим более ста лет. Каждый из них имел еще перед собою добрую половину своей сознательной жизни. Каждый из них еще нужен был нам, потому что впереди много больших задач и много трудностей – и в рамках Закавказской Республики, и в рамках нашего Союза, и в рамках мирового союза рабочего класса. А каждый из них был незаменимой, единственной в своем роде революционной и человеческой фигурой.
Тов. Мясников был старшим среди них и по возрасту, и по работе, и по значению. Старый, крепкий подпольный партиец, о котором только еще третьего дня мне пришлось разговаривать как о живом, деятельном, как о товарище, который прибудет сюда, в Сухум, на днях. Тов. Каспарова вспоминала его работу в подполье, в Баку, напряженнейшую энергию этого подпольного революционера-большевика, который в самые тяжкие годы реакции, распада, ликвидаторства не считал слишком малой для себя даже и самую частичную, техническую, повседневную работу, которую лучшие из старшего поколения, стиснув зубы, проводили в то время в подполье, подготовляя Красный Октябрь. И в Октябре и после Октября Мясников оставался верным себе. Помню, как в момент, когда восстание чехо-словаков разрослось в серьезную опасность, Яков Михайлович Свердлов сказал: «надо из Смоленска вызвать Мясникова». Его вызвали. Я его тогда увидел впервые. Он выглядел тогда значительно моложе, чем в последние годы: эти семь лет борьбы и испытаний на многих наложили свою неизгладимую печать. Мясников выглядел тогда моложе, в нем было еще нечто юношеское. Как сейчас помню его первый взгляд на смуглом лице, взгляд слегка исподлобья и в то же время открытый, вдумчивый, острый взгляд революционера, который по первому призыву партии, в самый трудный момент молчаливо, без слов говорит: «я готов». Это были трудные дни и часы. В боях, под огнем, под ударами чехо-словаков и белых, складывались тогда первые полки Красной армии. Мясников был одним из первых и лучших ее строителей. В военной работе, как и во всякой другой, он проявлял самостоятельность, критический взгляд, инициативу. Потом его перебросили секретарем Московского Комитета, т.-е. руководителем партийной организации в самом сердце нашего Союза, – в трудные и труднейшие дни гражданской войны. Тогда жизнь партийной организации, а следовательно и работа ее секретаря сводились, главным образом, к тому, чтобы отбирать среди коммунистов, в партии, в профессиональных союзах, в разных ведомствах, лучших, наиболее неустрашимых, наиболее твердых, наиболее самоотверженных – для фронтов гражданской войны. Позже т. Мясников работал на транспорте, в период развала железнодорожного дела, когда наша судьба и прежде всего судьба польского фронта зависели от нашей способности перебросить войсковые части с Волги и Сибири на Западный фронт. Мясников и здесь до конца выполнил свой долг, как один из руководящих работников по оздоровлению транспорта. Вряд ли вообще есть такая отрасль работы, к которой он не приложил бы творческой руки. Он был за последние годы секретарем Закавказского Краевого Комитета. Что это значит – ясно без слов. Он был руководителем партийной организации этой в высшей степени сложной Закавказской Республики, с ее переплетом национальных отношений, с ее культурной пестротой, с ее тяжким наследием прошлого и ее величайшими задачами будущего. Он здесь стоял зорким механиком у партийного мотора, который приводит в движение зубчатые колеса советских органов, профессиональных союзов, кооперации, – направляет и вдохновляет хозяйственную и культурную жизнь Закавказья. И с этой наиболее ответственной своей работой он справлялся с честью до последнего дня, до последнего издыхания. Он летел сюда, в Абхазию, на Съезд Советов, но, к несчастью, не долетел…