А меня заняла и стала точить диковинная дума. Убежденный противник афганской войны (разящие строки о том есть в приговоре), отбояривший за противление войне, сжимая тощий кошель, я иду вслед фронтовику, который получил отнюдь не гроши за то, что вызвался добровольцем в пекло, рисковал жизнью, как рисковал и я, уходя на другую передовую; и он заработал не только орден и медаль, но и деньги, вложил в этот дом, чтобы нынче я передал ему праведные рубли за его, праведное ли, богатство. В России не заскучаешь. Но мы шли, учтиво вежливые, и каждый думал о своем.
Внезапно лес расступился, поля в золотой стерне возрадовали глаз. Вскоре на покатом холме черно увиделись крыши двух или трех изб. С тоской подумал я – вспомнив лагерные мечтания – какую из старых изб суждено купить мне, чтобы, не мешкая, копать огород, а по вечерам сидеть у стола.
Украдкой я посмотрел на афганца. Он симпатичен, Сеня, с матовым белозубым лицом, с синими глазами. У меня родилось ощущение отцовское: парень давно понял, в каком тупике пребывал он, и вырвался из тупика невредимый, зарубки на сердце остались, но мир на земле, золотая стерня убегает, трубно зверь кричит из лесу посреди России, не в чужих горах...
Скоро миновали мы, следуя нижней тропой, худые дома, и из-за риги и огромного древнего тополя наплыл с холма терем. Я остановился и всмотрелся. Терем тоже, но свысока, смотрел на меня. Нет, подумать не мог я, что в заброшенном селе, на отшибе может сохраниться лиственичный дворец, ни в сказке сказать, ни пером описать. Афганец оглянулся и грустно смотрел на пришельцев: зачем мы тут, на тропе, посторонние люди?
Серафима Николаевна, вздохнув, призналась:
– Кабы не даль, да еще брести от тракта, дом наш не отдала бы в чужие руки.
Чужими руками хозяйка подчеркнула жестокость происходящего.
Взяв топор, я вошел в испод, именно вошел, ибо дом на высоком фундаменте, и двери в рост ведут туда. Я простучал обухом каждое бревно и всякий раз слышал звон. За тридцать лет грибок не подточил ни одного бревна. Затем поднялся на чердак, там стояли кадушки, набитые пухом птицы. На стропилах висели листы самосада. Я помял лист и услышал дух моршанской махорки – Ваня Додонов, с Тамбовщины, угощал моршанской на зоне.
Сойдя, не утерпел я и порылся в хламе огромного сарая, прирубленного к дому. Сарайные окошки тусклы, но скоро взгляд пообвык, я обнаружил старинные оклады, в позолоте и серебре, они красивы и тяжелы. Здесь же конская упряжь и ботала. Я потрогал – ботала издали мягкий и густой звук, вернувший меня на родимую улицу Шатковскую, в город Свободный.
Хозяева затопили печь, приготовили чай. Чечен отказался пить чай, отвел меня в дальнюю комнату.
– Ти, – молвил он, – купишь етот дом? Но у тебя одна жина? И «Волги» у тибя нет.
– Волга у меня есть, – сказал я, – это у тебя нет Волги.
– Дарагой, моя «Волга» лучче. Но если ти не купишь дом, я куплю. У меня три жины, они справятся тута. До свидания, дарагой...
За чаем мы договорились, что найду я деньги, кровь из носа.
Назавтра звоню Фазилю Искандеру. Он не отказывает мне в житейских делах, мы говорим с ним в открытую, как и положено мужчинам. Но совпало, что в Подмосковье присмотрели Искандеры усадьбу, надоело ютиться по казенным дачам, а «усадьба в Подмосковье, Боря, стоит не десять тысяч, сам понимаешь, – сказал Фазиль и добавил: – Пусть они потерпят, я найду для тебя четыре тысячи. Да, а что “Совпис”?»
Я объяснил Искандеру, что книга, пока единственная в жизни моей, выходит в издательстве «Советский писатель» к концу года, а сейчас апрель, и «дом уведут, как уводят в твоей Абхазии, Фазиль, доброго коня», – Фазиль горячо сочувствовал. Но я понял – придется пасть ниц перед другом отроческим, он – предприниматель, он не откажет, поди. Не отказал.
И началось обморочное лето. Опять я вернулся к самому себе, забытому, ибо взрастить огород в Даниловском уезде – это не на газетной полосе приплясывать. А дожди все падают на землю, но мы то и делаем всю жизнь, что выгребаем из ненастья.
Местные крестьяне с усмешкой слушают мои вопросы, когда я иду к ним, но не отталкивают. Две беды ждут хуторянина, если верить мужикам: на картофель падет колорадский жук и пожрет ботву. А устоит ботва и вызреют клубни, – явится вторая угроза: дикие кабаны. Испытующе всматриваюсь я в лица мужиков (не разыгрывают ли, не подтрунивают ли?), но, совершая набеги в ближнее Серково за молоком, увидел стайку девчонок – посреди поля они обирают картофельную ботву цыплячьими ручонками, выносят нечисть на тропу, давят босыми ногами. Боже, обереги хутор мой от заморской напасти!
А небо все никак не проморгается, все плачет, и на капусту села тля. Пытаюсь согнать оккупантов раствором золы, но не тут-то было. Тогда вдруг припоминаю – на чердаке у меня табак, и догадываюсь, зачем. Лезу на чердак, снимаю табачные листы, запариваю. Я надеюсь настоем самосада выжить тлю, и что же – на ночь глядя тля уходит неизвестно куда, а поутру облепливает гряды еще гуще вчерашнего, издевается надо мной. В отчаянии пришел в Некрасовскую библиотеку, поднял документы за прошлое столетие, попутно вычитывая любопытные приметы былого, и отыскал варварское свидетельство: даниловские мужики побарывали тлю... керосином. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Да нравственно ли применять против тли ядерное оружие? Не лучше ли отступить, сдаться на милость природы? У нее свои установления, свое дыхание, негоже вторгаться в природу произвольно. Притом, злополучный керосин-то был, наверное, кондиции почище нынешнего. Но ноги все равно влекут на рынок, к лавке, где покупаю я бачок горючего. Завидев дворец мой, вздыхаю, ибо понимаю кощунственность поступка. Но омерзительный вид нашествия подзудил испробовать забытый дедовский способ: я наливаю плошку жидкости, нюхаю – Россия ты моя, не избыть тебе керосиновой горечи – подношу к нежным лепесткам капусты, закрываю глаза, выплескиваю на гряду, мысленно осеняя капусту знамением...
А клубнику видимо-невидимо осадили лягушки. Со школьных лет я помнил, что нормальные земноводные не едят домашней ягоды, но то нормальные земноводные, а ныне, в десятом поколении, плодится порода советских лягушек. Впрочем, когда вызреют на огороде красные виноградины помидор (сорт тамбовский, скороспелые) и вороны станут воровать помидоры, мне придется признать, что Октябрьская революция возымела действие и на ворон. Стало быть, и вороны у нас советские, говоря языком ленинградского репортера – «наши».
Но по утрам к овсяным просыпям выходит лосиха с лосенком, стоит по грудь в тумане, краем поля крадется лиса к помойке, по ночам слышу трезвон (картофельный участок увесил я гирляндами консервных банок, обнаружив запас банок в сарае), выпроваживаю палкой кабанов, явились, не запылились, – жизнь идет на закат, Черных, но это и есть жизнь, а не та, что длил ты в городских коридорах. И если каждый из нас, русских, вернется домой, на подворье, если вспомнит себя в грушевых аллеях сада, – то благо. Демократы тщатся наладить бегущий день, но бегущий день пришел из ночи минувшей. А в той ночи я хочу видеть, пусть призрачно, лики пращуров, и доподлинно надо мне знать, кого выбрал в жены прапрадед Яков и почему на второй срок станичники не избрали деда моего Василия атаманом. И зачем второй дед, Митя, привез из-за Аргуни китаянку, уж не затем ли, чтобы потом, на рубеже 25-го года, рассориться с советской властью впрах и уйти за кордон?..
Дом и хутор пробросили тропу в минувшее. Я по-новому увидел себя, лицо частное. Но оставалась нечастной боль моя за Россию; и русскую партию – а в ней мои деды и прадеды – увидел я из глубины. На страницах «Российской газеты» в июле сказал я вот что: «Мы подошли к краю, а за крайней чертой надобны конструктивные усилия. Стенания надоели. Но прежде, чем взять в руки мастерок, следует определиться в чертежах и планах. Однако коллективное сознание начинает протестовать в очередной раз. Утраченная соборность нации, более прокламируемая, чем въяве существовавшая, принуждает сословия и классы, партии и движения патриотически подбочениваться, и всяк кричит, что только едиными усилиями вытащим мы Россию из болота.
Так ли это? Мне представляется – сумма вопрошаний, скопившихся в усталом обществе, подводит к другому выводу: в час военного лихолетья можно отстоять Отечество сообща. В нынешних обстоятельствах надобны частные усилия частных лиц. Крамольна эта мысль, но, полагаю, последовательное ее воплощение вернет – нет, не государству-Левиафану, не правителям, а прежде всего каждому из нас утраченное достоинство.
На чем строилось достоинство человека в нашей стране недавно? «Я достаю из широких штанин дубликатом бесценного груза – читайте, завидуйте, я гражданин Советского Союза!» – фальшивый пафос (а пафос обычно фальшив) строк Маяковского очевиден, и горе государству, возомнившему себя поборником свободы, на корню подсеченной постулатом общности, в принципе невозможной. Ибо там, где лицо не имеет материальной силы быть частным лицом, там быстро процветут и утвердятся обезличенность и бесчеловечность. Подлинная же общинность, полагаю, не размывает, а возвышает личностное.