В разное время в эмиграции выходили сборники стихотворений различных авторов по принципу, близкому к советскому «Дню поэзии», т. е. у различных живых поэтов берутся новые, по возможности ранее не печатавшиеся стихи и издаются единой книгой. Наиболее известен из таких изданий сборник «Эстафета», вышедший в Париже в 1947 году, составитель вообще не обозначен, но им был, вероятно, Александр Гингер; в сборнике объединены стихи более чем сорока поэтов из многих стран, в том числе наконец-то из США. По грудным условиям послевоенного времени связь между странами была нерегулярной, так что многие поэты не принимали участим в «Эстафете» не но «злому умыслу», но кое-кто, возможно, и не захотел: в книге отчетливо прослеживается стремление собрать воедино всех, кто принял советское гражданство или стремился к чему-то подобному, оттого невозможно было участие в этой книге, скажем, Георгия Иванова. Впрочем, как антитеза «Эстафете» в Париже почти одновременно вышел альманах «Орион», где издатели сочетали стихи, прозу, мемуары и другие материалы: там Георгия Иванова, Одоевцевой, впервые подавшего свой голос скандально знаменитого Одарченко было предостаточно.
Из сборников более поздних лет резко выделяется «Содружество», выпушенное в 1966 году вашингтонским издательством «Виктор Камкин», книга более чем в 500 страниц, объединившая произведения семидесяти пяти поэтов. Тогда казалось, что это – некий мощный аккорд, последнее слово эмигрантской поэзии. Но… уже через несколько лет за рубежами СССР появились первые поэты третьей волны, – о них разговор совершенно особый. А «Содружество», составленное поэтом и литературоведом Татьяной Фесенко, не претендуя ни на полноту имен, ни на «антологичность» отбора стихотворений, стало важнейшей вехой в поэзии русского зарубежья: «МЫ СУЩЕСТВУЕМ!» – напомнил читателям мощный хор поэтических голосов. Более чем через два десятилетия «Литературная газета» опубликовала целую полосу стихотворений эмигрантов, взятых именно из «Содружества».
Видимо, нужно бы рассказать и о других сборниках – скажем, об очень объемном и очень интересном сборнике шанхайских поэтов «Остров», – и о некоторых попытках издать еще какие-то антологии – скажем, поведать о том, что в переводе на английский язык существует тощая «антология» «Русские поэты США». Но обо всем все равно не расскажешь, особенно же не хочется ворошить в памяти имена некоторых писателей, по тому или иному несчастному случаю к эмигрантской литературе относимых. Как писал Р. Иванов-Разумник в своей книге «Писательские судьбы» (Нью-Йорк, 1951): «Почему это, говоря о советской поэзии, я не упомянул про такого ее кита, как Демьян Бедный? <…> Потому, что к поэзии Демьян Бедный не имеет ни малейшего отношения». Уже предвижу читательский вопрос: на кого, мол, сударь, намекаете? Много на кого. Откроем список, скажем, неким выдающимся футуристом, написавшим в 1927 году в эмиграции поэму к десятой годовщине советской власти. И к сожалению, продолжим список. И закроем тему. Дурного всегда очень много, а хорошего быть много не может. В эмигрантской критике, при ее в общем очень высоком уровне (В. Ходасевич, Р. Гуль, В. Вейдле, Ю. Мандельштам, И. Н. Голенищев-Кутузов), все же то и дело давало себя знать некое заболевание наподобие слепоты. А за примерами далеко ходить не надо: незадолго до смерти Юрий Иваск писал – и не закончил – свою «Похвалу Российской Поэзии», которая с продолжениями печаталась в нью-йоркском «Новом журнале». В предпоследнем опубликованном отрывке (Новый журнал, No 162) есть такие слова Иваска: «В эмиграции мало было поэтов, которых можно было бы назвать белогвардейцами. Белогвардейский цикл у Цветаевой – эпизодичен. Далее следуют «миноры». Среди них – казачий поэт Николай Туроверов и поэт «белой мечты» Иван Савин (Саволайнен)– <…> И далее в том же духе. «О, святая ненаблюдательность!» – только и хочется резюмировать. Ни Николай Туроверов, ни – даже – Иван Савин «минорами», т. е. «мелочью», считаться не могут, в чем читатели могут убедиться по стихам обоих поэтов, включенных в нашу антологию. Слова о Цветаевой – объективная неправда. А тех, кто писал о «белом движении» всю жизнь и всерьез – того же Несмелова, к примеру, – Иваск пренебрежительно не упоминает вовсе, не потому, что не знал: я сам в разное время послал ему для прочтения не менее двухсот стихотворений Несмелова и несколько поэм. Иваску не понравилось. Ничего, и без Иваска разобрались…
Или другой пример. До тех нор пока в 1987– 1989 годах в США не был издан двухтомник произведений Бориса Божнева, об этом, как считалось прежде, шестого-седьмого разряда поэте упоминалось разве что в подстрочных примечаниях и факты о нем сообщались самые бредовые: и что умер он не то в сорок восьмом, не то в шестидесятом году в каком-то сумасшедшем доме, и год рождения его был всегда перевран, и считалось, что «Божнев» – псевдоним, а подлинная ею фамилия другая, неарийская, а главное – что поэтом он был из числа тех, кого упоминают лишь ради их чудачеств. Когда же со страниц составленного Л. Флейшманом двухтомника предстал перед читателем поэт огромный, поэт, чьему дарованию явно уступали даже те, о ком говорили, что они одним только своим творчеством оправдывают существование русской эмиграции; уникальный лирик-суггестивист, способный в лучших своих вещах апеллировать через звук прямо к читательскому подсознанию – ну, что ж… Развели братья-критики руками: прозевали. Нельзя, мол, знать всего. То же случилось, когда в Лейдене вышли относительно полные собрания стихотворений Анны Присмановой и Юрия Мандельштама, – последнего Глеб Струве характеризовал как наименее интересного поэта из числа парижан, ну а то, что писал Ю. Терапиано о Присмановой, едва ли можно читать, не краснея от стыда за автора. Кто следующий на очереди к воскрешению – Александр Кондратьев? Илья Зданевич? Марианна Колосова? Эти имена несомненны, но можно ли поручиться, что из праха не встанут поэты, чьи имена либо вовсе безвестны ныне, либо почти безвестны?
Ходасевич писал, что беда эмигрантской литературы не в том, что она эмигрантская, а в том, что она недостаточно эмигрантская. Ходасевич умер в 1939 году; при всей своей несомненной гениальности он не мог охватить одним взглядом всю эмигрантскую литературу – изданную, а чаще к тому же еще и неизданную, – ну и не мог, конечно, знать, что послевоенная литература окажется сильней довоенной, что воскреснет из пепла Георгий Иванов, вернется в поэзию Сергей Маковский, возникнут «ниоткуда» Одарченко, Чиннов, Перелешин, наконец, придет вторая волна, а с ней – Моршен, Елагин, Анстей.
Там же Ходасевич писал, что трагедия писателей эмиграции выразилась не в том, что написано, а к а к написано. Пожалуй, и эта беда с течением десятилетий «рассосалась». Трагедией тою, «как написано», стала, быть может, единственная трагедия пресловутой «парижской ноты» с Адамовичем во главе и единственным талантливым учеником в лице барона Анатолия Штейгера. Минор этой ноты так нигде и не поднялся до грозного ре-минора баховской токкаты, – в адамовичевской ноте и их похоронном марше дозволялось исполнять разве что первые два такта, а что сверх того – то искусство «не истинное». Адамович как критик изжил себя в самом начале критической своей карьеры – в чем автор этих строк полностью солидарен с виднейшим немецким славистом доктором Вольфгангом Казаком – ибо, как незабвенный граф Зорич из «Девятого термидора» Алданова, имел «мыслей вообще не так много и ими поэтому особенно дорожил». Сказанное опять-таки не относится к дарованию Адамовича как поэта: оно несомненно.
Возвращаясь к вопросу о критике и о «куриной слепоте», иной раз посещавшей лучших из числа эмигрантских критиков, необходимо вспомнить некоторые наиболее яркие, мягко говоря, неудачи такого рода – насколько точны и глубоки были оценки тех же людей, когда «слепота» им глаза не застила. Вспомним, как грубо и зло пинал Георгий Иванов Набокова – тогда еще «Сирина»; как самого Георгия Иванова объявлял «компаративистом» (компилятором, т. е. не-поэтом) обиженный Ходасевич; опять же Георгий Иванов в долгу не оставался и охаивал Ходасевича почем зря; тем временем Алексей Эйснер в Праге объявил стихи Бунина дурной и малограмотной прозой, – что, впрочем, вызвало к жизни драгоценную отповедь Набокова, так что нет худа без добра; тот же Эйснер охарактеризовал лучшее из ранних стихотворений Анны Присмановой «На канте мира…» не более чем как набор слов; в более позднее время мудрейший Владимир Вейдле, уже принесший покаяние за свое прежнее недоброе отношение к Георгию Иванову, объявлял Ивана Елагина «неудавшимся лириком» – и подобных казусов не перечесть. От похвал в рецензиях и вообще-то толку мало: нужно было, чтобы Мережковский назвал «Распад атома» Г. Иванова именно гениальным (на более слабый эпитет отзыва могло бы и не быть), чтобы смертельно больной Ходасевич откликнулся на ту же книгу недоброй, но глубокой и зоркой рецензией; не объявили бы Николай Ульянов и Глеб Струве после смерти Г. Иванова лучшим поэтом эмиграции Д. Кленовского, не разразилась бы в 1959 году полемика в печати «кто лучший», в результате полемики имя Кленовского сразу стало широко известно и книги его попали на полки к тем, кто, возможно, и не принимал всерьез этого запоздалого «царскосела». Именно такая перебранка, в которой никогда не лилась кровь (как в СССР), но лишь чернила, приносила плоды самые положительные – из подобных битв рождалась у поэтов их маленькая эмигрантская слава, которую и нам теперь видно, которую неизбежно нужно учитывать литературоведу. Не зря же кто-то сказал, что нормальное состояние литературы – бескровная гражданская война. К слову сказать, все подобные битвы всегда велись вокруг поэтов значительных. Слава к «пустышке» в эмиграции прийти не могла, мог пройти незамеченным крупный поэт, но не могло быть обратного.