Одна из трех частей книги посвящена исследователем доказательству того, что «Достоевский не был практическим человеком, более поддаваясь фантастическим идеям. Он не рассчитывал личной жизнью явить пример для остальных людей» (с. 359).
Идея непрактичности (даже «демонстративной непрактичности Достоевского» – с. 455) в книге Б. Бурсова подспудно связана с мыслью о «претензиях» «Достоевского на пророчество» (с. 71) и с выводом о том, что «пророком он оказался… незадачливым», хоть «с годами открыто» и облекался «в тогу пророка» (с. 657). Правда, у Б. Бурсова, как всегда, есть оговорка: «в этом смысле», то есть в смысле политических предсказаний. Но и эта оговорка ни к чему, так как тут же оказывается, что единственное, в чем он силен как пророк, так это в «тезисе»: «Красота спасет мир» (с. 657). Но о «красоте» мы уже говорили…
В книге порою встречаются фразы вроде следующей: «Достоевский – в истинном смысле великая, героическая духовная личность» (с. 130). Прекрасные слова. Только в чем же заключается этот духовный героизм? «Не любя Тургенева, нашел в себе мужество сказать самые возвышенные слова о Тургеневе… – объясняет автор книги и тут же добавляет: – Ни в ком, однако, истинная героичность духа не сплеталась так с подозрительностью и, казалось бы, мелким самолюбием, как в Достоевском» (с. 130). «Героическая», «подозрительная» личность да еще и «самолюбивая»…
И все же в чем величие, в чем смысл личности Достоевского? «Достоевский принимает на себя ответственность за все происходящее на свете. Все происходящее происходит как бы с ним самим…» – вот мысль, достойная, чтобы, оттолкнувшись от нее, идти на поиски «единства личности» писателя. Но Б. Бурсов продолжает так: «…При этом он решительно уклоняется от какого бы то ни было вмешательства в какое бы то ни было реальное дело. Он всегда как бы ни на чьей стороне» (с. 473).
Но разве слово писателя – не реальное дело? «…В наше время и слово – дело!»[52] «Слово – слово великое дело!»[53] Неужто в слове своем Достоевский стоит на позиции «невмешательства»? «Дурные люди у Достоевского, – отвечает Б. Бурсов, – сами вершат суд над собою – и это не менее поучительно и воспитательно, чем если бы их судил автор» (с. 473). Позвольте, что значит «сами»? Очевидно, исследователь говорит о «неявном суде» автора, о том, что автор судит своих героев не от себя, но через их самоосуждение. Но и для этого нужно на чем-то стоять. Или писатель и здесь судит судом смеси правды с неправдой с точки зрения двойниковой природы своего гения? Мол, все так же правы, как и виновны, судите-де сами себя, а что до меня, то «не судите да не судимы будете»?
Есть у Б. Бурсова любопытное истолкование одной из статей Достоевского. Писатель говорит в ней о людях, которые «всю жизнь горячатся даже с пеною у рта, убеждая других, единственно чтоб самим убедиться, да так и умирают неубежденные» (с. 499). «О ком же это столь проникновенно говорит Достоевский?.. – спрашивает Б. Бурсов. – Перед Достоевским не кто иной, как сам Достоевский, конечно сильно шаржированный» (с. 499). Почему же «сам Достоевский», если цитируемая статья посвящена принципиальному спору писателя с представителями оппозиционной по отношению к нему литературной партии и характеризует отношение Достоевского к ее представителям?
Автору книги до этого нет дела – характеристика эта, к кому бы ее ни относил писатель, по мнению Б. Бурсова, может помочь ему доказать, что Достоевский до конца «все пробовал «самого себя убедить». Ему так этого хотелось» (с. 499). Хотелось, но – так ни в чем и не был убежден…
Б. Бурсов заключает свое исследование словами: Достоевский «тем велик, что предназначение человека видел в служении правде, добру и красоте…» (с. 661).
Но правда-то эта – в «смеси с неправдой», добро граничит со злом (и Достоевский нередко путает, что есть что), красота – но ведь писатель равно принимает как красоту Мадонны, так и красоту Содома. Ибо основание всему этому, по Б. Бурсову, – двойничество.
Большинство исследователей (и Б. Бурсов в их числе) говорят о неслучайности интереса Достоевского к личности Пушкина. Но разве идеал этот – вне личности самого Достоевского? Ведь он тоже из глубин его духа, как, скажем, и идеал Христа.
«Я ведь и не отрицал того, что Достоевский был религиозным мыслителем и человеком. Тем не менее, осмеливаюсь сказать, не религиозность суть его» (с. 655), – пишет Б. Бурсов.
Думаю, что Достоевский не был религиозным мыслителем, во всяком случае, ортодоксальным. И идеал Христа у него – не от ортодоксальности мышления: «…Религия есть только формула нравственности»[54]. Более того, мы не имеем права игнорировать и его собственное, выстраданное им признание о том, что «и в Европе такой силы атеистических выражений (как у него. – Ю. С.) нет и не было. Стало быть, не как мальчик же я верую во Христа и его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла…»[55] Христос для него, как и Пушкин, – живое воплощение «идеала человека во плоти», то есть реальный идеал, а не отвлеченная формула нравственности. «Я вам не представлял ни одной мистической идеи»[56], – важное признание, к которому стоит прислушаться.
Оба эти идеала у Достоевского прямо связаны с народом: «народ всегда, как Христос, страдал», потому-то и в народной вере в Христа видел не религиозно-мистический идеал, но «элемент веры в живой жизни», в «честь, совесть, человеколюбие»[57]. С другой стороны, никто еще «не соединялся так духовно и родственно с народом», как Пушкин… «И эта черта в Пушкине столь ярка, что ее нельзя не заметить и не отметить как главнейшую его особенность…»[58] Узнав слова Толстого о том, что тот ставит «Мертвый дом» выше всего в русской литературе, включая и Пушкина, Достоевский растрогался, поверил в искренность толстовского мнения, но своего мнения о Пушкине, выше которого никого ставить нельзя, не изменил.
Б. Бурсов знает об этом, но почему-то не хочет замечать удивительной цельности Достоевского, пронесшего через все «горнила сомнений» едва ли не от рождения и до смерти свой идеал (каковым бы он ни был – это другой вопрос), которому никогда, нигде, ни при каких обстоятельствах не изменял. Этот цельный идеал составляет и нравственное ядро всех без исключения произведений писателя. Он их основа, а не двойничество. Этот идеал давал ему право говорить о восстановлении «в человеке человека». Восстановлении именно из «расколотого», двойного состояния.
Проблема совести – важнейшая при постановке вопроса о личности гения, и прежде всего личности Достоевского. Б. Бурсов обошел ее стороной, едва задев. И не просто совести, но свобода совести, – вопрос, прямо связанный с проблемой Достоевского – «пророка». Да, Достоевский ощущал себя пророком, более того, брал на себя эту миссию. Можно относиться к этому как угодно, впрочем, как и к его нравственному идеалу, даже и снисходительно-иронически, но право же, это куда более серьезная сторона, прямо соприкасающаяся с основами личности писателя, нежели, скажем, «деньги»…
При этом проблема совести по вполне понятным причинам прямо связана с идеей о «пророчестве» Достоевского, а обе они – с проблемой Достоевский и народ. Б. Бурсов, решивший отказаться от биографического метода подхода к личности (что, в общем-то, справедливо), вместе с тем, однако, лишил себя по существу возможности рассмотреть всерьез важнейший аспект становления Достоевского как личности. Исследователь скорее склонен думать, что становления в принципе не было. Если это так, если между юным автором «Бедных людей» и умудренным творцом «Братьев Карамазовых» нет принципиальной разницы, то ведь и в этом как-то нелегко не заметить удивительной устойчивости личности, основу которой, по-видимому, тоже нужно искать в цельности Достоевского, при всех его метаниях и противоречиях, позволявшей, а может быть, и заставлявшей оставаться единым.
Тем не менее, мне представляется, что об отдельных этапах жизни писателя можно говорить и как об этапах становления его как личности. Каторга, например, не изменила в принципе Достоевского, но все же утвердила на качественно новой основе – на идее народа как целого. Думается, что именно эта идея во многом определила и дальнейшие поиски истины и не может быть «посторонней» в вопросе о личности писателя.
Отказался Б. Бурсов и от социального анализа личности. Борьба с вульгарным социологизмом – вещь хорошая, исследователь прав, отвергая голый социологизм в истолковании личности, но когда мы говорим о такой личности, как Достоевский, который сам по себе – целая эпоха, думается, было бы весьма продуктивным рассмотреть и вопрос о способах и формах личностного восприятия конкретно-исторической действительности.
На мой взгляд, очень важно понять личностные корни восприятия Достоевским своей эпохи как времени кризисного, «на пороге», «над бездной». Как времени «апокалипсического»[59], требующего пророков и мессий. Отсюда и его «пророчества» (вспомним, что и герои его, все, в той или иной мере и форме, – пророки и мессии. Решая для себя вопрос об «исходе», они решают его для всего человечества), отсюда и его: «нужна ваша идея, и непременно указующий перст, страстно поднятый»…