При упоминании о камнях Яша встрепенулся и сообщил, что завтра они тоже едут копать камни, что там, куда они едут, даже изумруды, говорят, бывают, и пошел он и пошел, о камнях и о камнях, простояли мы битых два часа, и я поразился, как просто могут сочетаться вершины символизма с еще не открытыми копями царя Соломона.
Так, вроде бы, постоянно уходя в размышлениях от главного предмета, от «ПОЧЕМУ?» и «ЗАЧЕМ?» — я, наверное, все-таки приближаюсь к истине, ибо перешел от произведений человеческой руки к творчеству природы — первооснове всякого творчества вообще. И, разумеется, творение живых существ, одушевленных и ускользающих от коллекционера в меру своих способностей, ног и крыльев, было осуществлено природой много позднее, чем изобретение изумрудов и алмазов.
Когда говоришь о коллекционировании существ живых, невольно вступаешь в конфликт с моралью и этикой. Все живое, до бактерий даже, до бессмысленных вроде бы червей хочет жить и совсем не стремится попасть в спирт, раскиснуть в формалине, а тем более, подвергнуться ужасной пытке — быть проткнутым живьем швейной булавкой и корчиться на ней иногда не одни сутки (а есть еще булавки специальные — энтомологические, длинные и тонкие, как волосок, впивающиеся в пальцы, едва к ним прикоснешься). А душегубки-морилки, где несчастное насекомое корчится, шевелится, взлетает, беззвучно молит кого-то о чем-то.
Как совместить это с понятиями любознательность, доброта, увлеченное собирательство?
Я боюсь задавать себе этот вопрос, ведь в детстве все мы бываем неосознанно жестокими, и мораль вполне очевидная либо не осознается нами, либо уходит куда-то на задний план, а на переднем плане остается главное — коробки с засушенными чудесами: усатыми, бронзовыми, серебристыми, расписными, рубчатыми, рогатыми, отливающими полированной закаленной сталью, воронеными, многоцветными, светящимися, покрытыми сложнейшим, однако всегда присущим данному виду, узором.
Первичное бессистемное собирательство, которому предавались в детские дни все без исключения — ну, хоть на один день: ведь появлялся же в ваших руках некий замечательный с виду и несчастный жук, бабочка, залетевшая в окно, и вы тотчас же решали оставить его для будущей огромной коллекции, сажали его (ее) в коробку, носились с ним (с ней), показывали всем, а назавтра уже навсегда забывали о существовании этого жука, так что, обнаружив его в коробке лет через пять-десять, уже никак не могли вспомнить, откуда он там взялся, как туда попал.
Случай рождает первичное собирательство, но для того, чтобы стать страстью, надо, во-первых, чтобы случаи эти повторялись, а во-вторых, надо иметь, наверное, к собирательству особую душевную склонность. Ваша страсть может также пройти несколько расширяющихся кругов, либо уже на первом-втором витке, подобно спутнику, запущенному на временную орбиту, она должна снизиться, потерять инерцию (интерес) и сгореть без следа в более плотных слоях вашей интеллектуальной сферы. Так говорю я с уверенностью — ведь сам пережил этот выход на энтомологическую орбиту после обычной, неизбежной, как корь, детской вспышки, и прошел еще два круга в студенчестве и в более зрелые годы.
Все началось с жука, которого я даже не сам нашел, сообщил мне о его местонахождении самый мой близкий друг-приятель в детстве Юрка, но в отличие уже от названного выше Юрки, это был китаец, и я привык звать его так: Юрка-китаец.
— Тамо наша тебе жук покажи! — сказал он, улыбаясь во весь рот.
— Большой? — спросил я, ибо в детстве величина жука — главный показатель его ценности.
— Шибко большая… Шибко… Вот такая…
— Врешь…
— Шибко… Надо ходи…
Мы побежали.
Жук сидел в сыром углу каменного спуска в подвал, где жили китайцы, и показался мне невероятным. Он был овальный, черный, блестящий, с голубоватыми глазами и величиною, наверное, со столовую ложку, если брать ее без черешка… Возле жука на корточках сидела сестра Юрки, китаяночка Рита, и боязливо посматривала то на меня, то на жука черными ночными глазами. Я радостно схватил жука и объявил, что это не просто жук, а жук-водяной, плавунец, я был в этом накрепко убежден, ибо уже находил гораздо более мелких, но подобных ему. От жука пахло тиной и сыростью, и глаза у него были какие-то водяные, напоминали глаза рыб, если только рыбу сварить. В доказательство я принес банку с водой, и жук тотчас нырнул и начал бойко плавать, взмахивая ногами-веслами и щелкая о стенки, а Рита подняла вой:
— Моя жук! Моя жук! Мой краунец! — причитала она, хватаясь за банку, и Юрка потупленно признал, что действительно открытие жука принадлежит Рите.
Пришлось отдать банку, и я ушел сердитый и на Юрку, и на Риту, и все еще в недоумении — вот, оказывается, какие бывают громадины-жуки, разве чета тем, которых я постоянно находил в огороде и на пустырях под камнями.
Но на другое утро китаец прибежал снова и с виноватой улыбкой сообщил, что нес мне жука, а «жук — уехала». Улетел жук. В доказательство китаец показывал ладонь, на которой жук оставил какую-то вонючую жидкость. То, что жук улетел, я не мог не поверить — китаец никогда не обманывал меня, но какое же действительно чудо этот плавунец, если может жить на суше и под водой и плавать, и бегать, и летать…
Помнится, я не совместил этого открытия с утверждением о совершенстве человека. Однако громадный озерной жук побудил Меня расширить и усилить поиски подобных существ, и все лето у меня прошло в этом поиске и многих счастливых открытиях. Так я нашел несколько синих больших жуков — навозников, серебристого и словно бы каменного жука-златку, огромного с острым полированным рогом жука-носорога и несколько великолепных усачей, причем поимку каждого из них помню во всех подробностях. Одного, например, зеленого широкого усача я поймал на гнилом осиновом чурбаке, что валялся за ненадобностью возле забора уже не один год, другого жука, темно-бронзового, сбил кепкой, когда жук летел, расставив усы и крылья, как нечто весьма странное, даже пугающее, выделяясь на яблочно-спелом фоне заката. Жук остался у меня, и я хорошо помню весь этот вечер, темноту заборов, молчание тополей, желтую дольку луны и усача, летящего на закате. А еще один жук-усач серо-голубой, напоминающий тоже бронзу, только в древней жесткой патине, сел на меня сам. У этого жука были замечательные голубовато-серые усы-сяжки, состоящие из конусов-члеников, и длина этих усов-антенн превосходила самого жука раз в пять. Право же, такое чудо напрасно не исследуют биологи, кибернетики, радиотехники, и эта мысль тоже не пришла мне тогда — тогда я просто восхищался жуком, любовался им как редкостью и новым сокровищем. Впоследствии я узнал, что усами жук измеряет температуру дерева — а больное дерево «температурит». Кроме того, усами жук воспринимает сигналы самки, что помогает ему найти избранницу гораздо легче, чем прочим существам в этом сложном мире.
А теперь представьте себе здоровенного парня-мужчину, который с большим желтоватым сачком, сшитым, правда, не из тривиальной марли, а, как полагается по науке, из крепкой канвы-конгресс, бродит по опушкам и по травянистым межам, бегает за стремительно улетающими цветными лоскуточками тяжелой поступью Голиафа, подолгу стоит возле старых пней или сидит на берегах ручьев и болотец. Что-то там ждет-поджидает, к чему-то подкрадывается, что-то находит. Его не раз встречают с той улыбкой, которая всегда бродит на лице, скрывается в глазах опытных психиатров и следователей, ему задают вопросы, тягостно глупые или озабоченно настороженные. Однажды его всерьез скрадывают два лесоохранника и милиционер с наганом.
— Чем занимаетесь, гражданин?
— Доку́менты — доку́менты!
— Ково делаешь тут?
— Вот… ловлю… Собственно… что вам… нужно?
— А разрешение как?
— Какое, простите, разрешение??
— Как какое? Ну, на эту твою… вашу охоту… — уже помягче, но все-таки достаточно жестко.
— Но я же — бабочек!
— Вот мы и говорим — ба-бо-чек… Ну-ка, покажите, что у вас там в банке…
— Пожалуйста…
Долгое рассматривание. Взгляды то на вас, то на банку непонимающе трудные, недоверчиво щупающие, под конец все более презрительные. Вопросы. Документы. (К счастью, я их всегда ношу с собой). И, наконец, краткое:
— Для музея, что ли?
— Себе… Коллекцию собираю.
— Хм… Чудно… Хм… Делать, видно, вам нечего… Ну, извините, бывает, конечно…
Это в смысле: «Бывают, конечно, такие болваны, что с них возьмешь. Дурачок не дурачок, а около того»… И уходят, наконец, слава тебе, господи, и улыбаясь, и оглядываясь еще все вроде бы с неуспокоившейся тревогой. Совсем, как в той китайской пословице: «Когда мужской монастырь напротив женского монастыря — даже если ничего не происходит, все-таки что-то есть.»