В исторической интерпретации Освободительное движение генерала Власова предстает как продолжение движения сопротивления, которое существовало с 1917 г. и вновь и вновь проявлялось в восстаниях на Украине, в Белоруссии, на Кубани, на Кавказе, на Алтае, в Средней Азии и в других местах. То, что оно организовалось на немецкой стороне, в известном смысле в лагере врага, обосновывается полной бесперспективностью вооруженной борьбы изнутри перед лицом совершенной системы контроля и террора, а прежде всего тем обстоятельством, что лишь Германский рейх, воевавший с Советским Союзом, был в состоянии оказать необходимую помощь. Но Русское освободительное движение не стало при этом творением немцев. Меандров, правда, признает, что для обеспечения главной цели пришлось пойти на некоторые тактические компромиссы. Но он твердо выступает против обвинения, что вынужденный в неблагоприятной исторической ситуации союз с немцами скомпрометировал движение как таковое. В «Записках смертельно отчаявшегося человека» [679] говорится: «Мы готовились к борьбе как Третья сила. Немцам мы не помогали! В то время, когда мы собрали свои силы, им не мог помочь ни Бог, ни дьявол! Условия нашей борьбы были невероятно тяжелыми и сложными». Кроме того, как показал еще Пражский манифест, по политической программе Русское освободительное движение в корне отличалось от национал-социалистической Германии. «Генерал Власов, – говорится далее, – преследовал не немецкие нацистские интересы, а только интересы русского народа». Если Меандров пытается создать впечатление, будто основание КОНР и РОА в ноябре 1944 г. было сознательно предпринято лишь в момент, когда поражение Германии стало уже абсолютно несомненным и все надежды возлагались на западных союзников, то это не совсем соответствует исторической реальности. Но то, что Гитлер и политическое руководство Германии годами препятствовали созданию русского национального движения, что они и после Пражского манифеста относились к нему с недоверием и всеми средствами пытались использовать его исключительно в собственных целях, не нуждается в доказательствах. Меандров и другие авторы могли по праву сослаться на то, что в конечном итоге армия генерала Власова, которую чехи естественным образом призвали на помощь в тяжелейшей нужде, воевала в Праге против немцев. Что означал такой образ действий в отношении немецких союзников, упоминать в этой связи было не обязательно.
Поначалу, с точки зрения американского командования, казалось достаточно существенным, что власовские солдаты отправились к ним в плен еще до момента немецкой капитуляции. По этой причине на американской стороне чувствовали себя обязанными предоставить им статус военнопленных, «поскольку они капитулировали до Дня Победы в Европе» [680]. Ведь представители американской армии, для которых соблюдение международно-правовых норм еще представляло нечто само собою разумеющееся, как гласят русские свидетельства, «неоднократно» и, конечно, из лучших побуждений заявляли, «что мы находимся под защитой американской армии и нам не нужно беспокоиться». Первоначальное спокойствие Меандрова могло вызываться такими заявлениями и, возможно, также тем, что он едва ли сомневался в том, что Соединенные Штаты, выступающие за свободу и демократию, окажутся в состоянии «отличить бандитов от политических борцов и взять последних под свою защиту». Разве нельзя было выдвинуть против выдачи и некоторые политико-исторические аргументы, например, тот, что ведь и США были обязаны своим возникновением государственной измене, отпадению от британской короны? И разве Маркс и Энгельс или позднее Ленин, Троцкий и другие большевистские вожди когда-то не получили за границей политическое убежище и даже возможность политической подготовки революционного переворота? Почему, можно было также спросить, советское правительство, которое в 1941 г. заклеймило миллионы своих солдат, попавших в руки врага, как изменников и годами оставляло их на произвол судьбы, через годы внезапно проявило к ним столь заметный интерес? Почему появились заявления уполномоченного Совета Народных Комиссаров по делам репатриации генерал-полковника Голикова, лживость которых была очевидна всем: «Советское правительство, партия Ленина – Сталина ни на минуту не забывали своих граждан, страдающих на чужбине» и «Родина встречает перенесших многие испытания сыновей и дочерей, которые возвращаются из фашистской неволи, вниманием и заботой»? [681] С другой стороны, то, что власовское движение характеризовалось как бандитизм, не было лишено и определенной логики, т. к. бандитами назывались до сих пор все подлинные или мнимые противники: Деникин, Врангель, Колчак, Юденич, точно так же, как соратники Ленина – Троцкий, Рыков, Зиновьев, Бухарин, как Тухачевский и все остальные, кого уничтожил Сталин. Власовцы должны были выглядеть предателями и бандитами – этот ответ приводится в письме г-же Рузвельт, – чтобы добиться их выдачи. А выдача, с точки зрения советского правительства, безусловно необходима, т. к. оно не может терпеть за пределами сферы своего влияния людей, которые в состоянии по собственному опыту оценить подлинную природу сталинского режима. Аргументация все больше выливалась в отчаянный призыв к человеческому чувству ответственности американцев за спасение тех, кто им добровольно сдался и кто теперь не просил больше ни о чем, кроме «справедливости, человеческой любви, гуманности». Так, власовские солдаты заявляли о своей готовности трудиться в любом указанном им месте, превратить «бесплодные пустыни и неосвоенные земли» в «плодородные поля и сады», «прокладывать каналы» и «обрабатывать землю» – делать все, чтобы избежать выдачи [682]. Меандров сначала использовал все свое влияние, чтобы удержать вместе остатки РОА и воспрепятствовать индивидуальному бегству, которое должно было производить впечатление признания вины. По его убеждению, было необходимо выдержать начатую борьбу «с честью, правдиво, так, каковы были наши идеи». С тех пор прошло 8 месяцев, и, судя по всему, что просачивалось за колючую проволоку, оставалась лишь слабая надежда на уступки властей, державших их под стражей. Моральная стойкость пленных, которые в течение месяцев витали между надеждой и страхом, к началу 1946 г. была исчерпана. Поэтому в заявлениях последнего периода вновь и вновь идет речь о самоубийстве и смерти как последнем выходе. Нужно быть готовыми умереть, если больше нет законной свободы, писал Меандров, «достойно и спокойно умереть с твердой верой, что наша правда в конце концов победит и русский народ… будет свободен». Это были не пустые слова. Один из тех, кто так думал, врач Быстролетов, в течение месяцев полный твердой решимости покончить со своей жизнью, вскрыть себе артерии или, в крайнем случае умереть от голода, несмотря на американский надзор, как и многие другие, совершил самоубийство перед выдачей, потрясающим образом доверив свои мотивы дневнику [683]. Для русских ситуация была невыносимой. В написанном непосредственно перед выдачей в феврале 1946 г. письме «Спасите наши души» говорится: «На территории, где развевается звездный флаг свободы, мы вынуждены осколками стекла убивать наших жен и детей, вскрывать себе вены, чтобы не возвращаться в красную Москву». То, в каком душевном состоянии находились русские пленные в начале 1946 г., вытекает из слов Меандрова, сказанных владыке Николаю. «Когда ложишься спать, – объяснил он глубоко возволнованным голосом, – то сначала проверяешь, где бумажник, чтобы в смерти от бритвы найти спасение от выдачи живьем в руки Советов» [684]. Страх перед физическими и психическими муками, которые, как считали они все, будут предшествовать смерти в Советском Союзе, был причиной предпочесть самоубийство депортации. «Выдача равносильна смерти, – говорилось там, – но смерти с муками и издевательствами». Кроме того, для Меандрова как порядочного человека была невыносима мысль, что его сначала еще заставят «предать и осквернить свои идеалы».
На американские военные власти произвело определенное впечатление бедственное положение военнопленных, вновь и вновь заверявших, что их участь в советских руках «будет хуже смерти», вследствие чего они хотели ей воспротивиться «всеми средствами, включая самоубийство» [685]. Уже кровавые события в Кемптене в августе 1945 г. вызвали у генерала Эйзенхауэра, который опасался и за настроение своих войск, а также у его начальника штаба генерал-лейтенанта Беделла Смита явное неудовольствие. Политический советник Ставки посол Мёрфи, попросивший у госдепартамента более подробных разъяснений, указывал на «значительное число самоубийств» в результате действий войск США [686]. Применение насилия было временно прекращено по приказу Эйзенхауэра, который вновь поставил вопрос в Вашингтоне [687]. Вопрос оставался нерешенным, пока 20 декабря 1945 г. директива из Вашингтона его преемнику в качестве военного губернатора, генералу Макнарни, еще раз подтвердила принцип, подвергавший репатриации, при необходимости – принудительной, практически всех военнослужащих РОА. [688] В соответствии с этой директивой, которая должна была подвести черту, 19 января 1946 г. на территории бывшего концлагеря Дахау последовала депортация подразделения РОА во главе с капитаном Протодьяконовым и других русских военнопленных, в целом около 400 человек [689]. Военнопленные объявили голодовку, но в остальном оказали лишь пассивное сопротивление, отказывась покидать свои помещения, срывая с себя одежду и «умоляя их застрелить». 14 из них во время акции покончили самоубийством, отчасти, как сообщается, в расчете подать сигнал и образумить американцев, еще 21 причинил себе столь тяжелые увечья, что нуждались в стационарном лечении в лазарете. Всех остальных, среди них сто легкораненых, после того как военная полиция жестоко подавила всякое сопротивление, удалось погрузить и передать в Хофе советским властям. Среди выданных находились и старые эмигранты из Русского охранного корпуса – полковник Колесников, полковник Болов, капитан Малышев, капитан Богинский, переводчик лейтенант граф Шереметьев и другие. Хотя армейская газета «Старз энд Страйпз» и лицензируемая американцами немецкая печать и поместили циничные комментарии, высшие офицеры и чиновники армии и военной администрации были озадачены, достаточно ясно ощутив абсурдность того, «что американская демократия хоронит в нацистском концлагере свободу человека» [690]. Так, не обошлось без зловещего замечания, что именно в таком месте, как Дахау, против совершенно отчаявшихся и во многих случаях уже раненых военнопленных был применен даже газ. Г-н Бурман из штаба политического советника по Германии сообщал послу Мёрфи 28 января 1946 г. в меморандуме, который тот представил в госдепартамент: «Инцидент вызвал шок, наблюдается заметное недовольство части американских офицеров и солдат, что американское правительство требует от них репатриировать этих русских. Инцидент был еще более обострен поведением русских властей при прибытии эшелона в русскую зону. Никому из американских охранников не было разрешено покинуть поезд; русские охранники угрожали им открыть огонь» [691].