Однако следующий виток истории «левого лагеря» увел его достаточно далеко от изначальных политических симпатий. Однозначная антиизраильская позиция Советского Союза привела ко все большему дистанцированию израильского общества от просоветских симпатий, коммунистических, а затем и радикально-социалистических идеалов; в результате Мапай (а затем Авода) постепенно преобразовался в партию, провозглашавшую в сфере экономики достаточно стандартные лейбористские лозунги. В принципе, подобная трансформация делала возможной сближение израильских левых с либерализмом; однако следует сразу же отметить, что в большинстве западных стран, где левые некоммунистические движения отказались от традиционно социалистической идеологии и риторики несколько раньше, чем в Израиле, ярко выраженного сближения (и уж тем более объединения) между либерально настроенной частью общества и левыми не произошло. В Англии, например, стремление к защите индивидуальной свободы и другие традиционно-либеральные черты характеризуют скорее консерваторов, нежели лейбористов; эта близость современного английского консерватизма к традиционному либерализму становится особенно заметна в экономической сфере: во всем, что касается отношения к так называемому «свободному рынку». Аналогичным образом современный американский неоконсерватизм является продуктом объединения традиционно-консервативных принципов и либеральных идей и ставит одной из своих основных целей противостояние левым и леворадикальным идеям, преобладающим среди американских «интеллектуалов» и в университетском гуманитарном мире.
Впрочем, в Израиле этот процесс шел менее линейно, чем на Западе, и оказался тесно связан с двумя параллельными процессами. Во-первых, в Израиле появились сотни тысяч выходцев из Азии и Северной Африки; они, и особенно их дети, стали постепенно требовать передела собственности и власти. Это сделало борьбу за сохранение существующей системы управления и частично государственной экономики не столько борьбой за социалистические ценности, уже перенесенные в неопределенное светлое будущее, сколько борьбой за сохранение тех форм власти, которые гарантировали господство «светского левоориентированного ашкеназа». Последний к тому времени превратился из рабочего с киркой в преуспевающего мелкого буржуа, занятого в системе управления, государственных компаниях, армии, университетах, бизнесе и судах — и вполне довольного существующим распределением власти. Именно на этот неповоротливый (а с годами и все более коррумпированный) механизм власти начинает опираться левый лагерь в электоральном смысле — и его политика по необходимости становится все более охранительной. Остается открытым вопрос, в какой степени практическая переориентация левого лагеря с социалистического утопизма на мелкобуржуазный деидеологизированный консерватизм была связана с осознанием идеологами левого лагеря своих изменившихся электоральных нужд; однако общая форма процесса не вызывает сомнений. В любом случае и рудиментарные социалистические лозунги, и стремление сохранить косный и коррумпированный государственный аппарат и воспрепятствовать перераспределению власти не имеют к либерализму ни малейшего отношения. Наконец, следует отметить ту огромную — и увеличивающуюся с годами — роль, которою групповые экономические интересы играют в «реальной политике» левоориентированных правительств.
Третьей компонентой, вокруг которой строится израильский левый лагерь, является стремление к компромиссу с арабами; более того, с годами значение этой компоненты постепенно росло, и часть идеологов левого лагеря стала все чаще называть свой лагерь «лагерем мира». В настоящее время можно часто услышать, что именно это стремление к миру и является главным доказательством либеральной ориентации (а в более радикальной версии и «либеральной сущности») левого лагеря. Однако, на мой взгляд, вопрос, в какой степени стремление к территориальному компромиссу связано с либеральной системой ценностей, не может иметь однозначного универсального ответа; этот ответ зависит от конкретных форм, которые принимает это стремление. Так, например, передача значительных территорий диктаторскому режиму не может рассматриваться как либеральный акт, способствующий индивидуальной свободе. Что же касается Израиля, то, несмотря на то что искреннее желание руководителей левого лагеря заключить мир с арабскими странами и вывести войска с территорий едва ли вызывает сомнения, было бы ошибкой рассматривать это стремление в отрыве от других структурных компонент существования левого лагеря. Следует помнить, что, во-первых, идеологический вакуум, оставленный после исчезновения социалистических утопических идеалов, представлял серьезную опасность для этого лагеря; этот вакуум образовался в самом сердце левого Израиля. Во-вторых, в тот момент, когда потомственные «генетические» избиратели левых партий перестали составлять в Израиле большинство, стало ясно, что левый лагерь нуждается в простой и значимой идее для того, чтобы его победа на выборах стала возможной. Однако, как мне кажется, связь стремления к миру с указанными выше, далеко не либеральными, целями в определенной степени это стремление компрометирует.
Еще более проблематичным оно является на уровне реализации. С самого начала было понятно, что режим Арафата будет жестким и диктаторским; более того, как известно, именно на способность Арафата навести порядок на территориях «без Багаца и Бецелема» (то есть без вмешательства Верховного суда и правозащитных организаций) и рассчитывали архитекторы Осло. Иначе говоря, передача арабского населения территорий под власть Арафата может быть названа прагматически вынужденным актом, но ни в коей мере не либеральным. Точно так же обстоит дело и с эмоциональной атмосферой, возникшей за последние годы в значительной части израильского общества в результате Второй интифады, проигранной Ливанской войны и иранской ядерной угрозы. Повседневный страх, чувство беззащитности и национального унижения значительно уменьшают способность человека к свободному выбору, и поэтому либерально настроенный политик не может и не должен примириться с порождающими их причинами. Разумеется, человека, патрулирующего на военном джипе города, населенные чужим и враждебным народом, трудно назвать свободным; но столь же несвободен и человек, боящийся выйти на улицы своего города или боящийся сесть в автобус. Наконец, выраженное утопическое сознание, проявившееся в вере в возможность радикального перехода к Новому Ближнему Востоку, и крайне низкая степень толерантности по отношению к оппонентам «мирного процесса» также не свидетельствуют о том, что этот процесс был хоть как-то связан с идеалами свободы и либеральными ценностями. Этот факт не может изменить и борьба против «религиозного принуждения» в качестве символа веры. Общим знаменателем для этой борьбы и мирного процесса является вера в то, что свобода может быть реализована в качестве «свободы от» (религиозных евреев или необходимости управлять другим народом), а либерализм соответственно является той формой государственного устройства, которую можно построить по готовому европейскому образцу. На самом же деле, как я старался показать чуть выше, либерализм не является заранее заданной формой, но скорее выбором и проектом, неизбежно обрекающим общество на неопределенность и противоречия, требующим толерантности, реалистичности и осторожности. Все это едва ли совместимо со стремлением решить столетний конфликт за несколько лет.
*
Но в таком случае следует задать вопрос, не является ли носителем либеральных ценностей правый лагерь? Возможно, идеология современного правого Израиля включила в себя либерализм в качестве несущей конструкции, так же как современный англосаксонский неоконсерватизм немыслим без своей либеральной основы. На первый взгляд для подобного вывода есть некоторые основания. В 10-е и начале 20-х годов вокруг Жаботинского объединялись в первую очередь те либерально ориентированные сионисты, которые не были готовы принять в качестве неизбежного дополнения к программе создания еврейского государства чудовищную смесь из социалистической идеологии, агрессивного утопизма сознания, политической нетерпимости и страстных симпатий к леворадикальным группировкам (а затем и к большевистской диктатуре), которая столь часто наполняла умы еврейской молодежи в России и Восточной Европе. Среди особенностей работ Жаботинского бросаются в глаза симпатии к русской культуре, российской государственности и отсутствие веры в физическое, идеологическое или моральное превосходство одной нации над другой. Более того, даже в знаменитых статьях о «железной стене против Востока» Жаботинский выступает не против арабов как народа, но против деспотизма, неприятия перемен и тотальной религиозной регламентации быта, которые, согласно Жаботинскому, свойственны Востоку. Его «железная стена» призвана не только защитить еврейский народ от арабского, но и защитить мир свободы от мира рабства. Аналогичным образом вера Жаботинского в эффективность именно силового решения проблемы арабо-еврейского противостояния объяснялась не мистической ненавистью к арабам, но глубоким пониманием цивилизационных различий между европейскими евреями и палестинскими арабами и закономерности и «неизбежной» ненависти туземных жителей Палестины к еврейским колонистам, несущим чуждые ценности, идеологию и мироощущение. Именно в силу осознания сущностных цивилизационных различий между евреями и арабами Жаботинский и стремился бороться с утопическими надеждами на взаимопонимание, примирение и братство между туземцами и колонизаторами — даже в том случае, если их будут объединять общие экономические интересы. Иначе говоря, в основе силовой концепции Жаботинского лежали традиционно-либеральные идеи: представление о свободе как о высшей ценности, признание инаковости другого и неприятие утопических идей.