Другая часть проблемы в том, что социализм — религия атеистического сознания. Русский человек по преимуществу остался религиозным или, по крайней мере, потенциально религиозным. В Православии себя нашли немногие. Многие, кто при социализме, будучи атеистами, позволяли себе ересь по отношению к социалистическим догмам, отталкиваясь от отвратности дней текущих, превратились в ортодоксов коммунизма-социализма. И в том не вина и не беда, но логика нехристианского, но все же религиозного сознания. Либо Царствие Небесное, либо царствие земное, структурированное по человеческим понятиям справедливости. В то время как христианство — это правда о несовершенстве человека и, соответственно, всего им рукотворного…
Для принятия этой правды нужно особое духовное напряжение. И всякий раз, когда где-то должное напряжение ослабевало, там тотчас же обнаруживалась социалистическая идея в той или иной ее разновидности.
Вера в коммунизм и, положим, вера в «права человека» — явления в этом смысле однопорядковые, у них лишь «востребователи» с разными менталитетами.
В идеальном же своем звучании они равно нацелены на добро и справедливость, но по существу, являясь лишь суррогатом подлинной религиозности, обречены на обращенность в противоположное.
Специфика нынешней смуты, в значительной мере обусловленная семидесятилетней атеистической пропагандой, породила дивное разнообразие типов духовно-душевных состояний.
По Достоевскому-то как: социализм не прав, потому что есть Бог, и если Бога нет, то все позволено. Вторую часть формулы Достоевского Россия попыталась опровергнуть и продемонстрировала миру строго упорядоченное бытие без Бога, логично перестроив и первую часть формулы — если Бога нет, то прав социализм.
Но когда оказалось, что и Бога нет, и социализм «не прав», то тогда-то вот действительно все позволено, потому что «однова живем»! Криминальный взрыв в России, поскольку это был именно взрыв, выявил с очевидностью, что значительная часть населения Советского Союза на момент так называемой перестройки пребывала в состоянии абсолютного «неверия» во что бы то ни было. Грабеж, каковой учинили одни вчерашние советские люди над другими вчерашними, по «скорости» прецедента в истории не имеет. Хотя бы потому, что никогда в истории человечества никакой народ в течение одного поколения не лишался национальной религии, а с ней и морального кодекса…
И собственно революции здесь не в счет, потому что революции всегда имеют в своих программах моральные альтернативы. Нынче в России — никаких революций или контрреволюций. Распад! Как следствие попытки сотворения бытия, не удостоверенного высшим знанием самой природы человеческого бытия. А высшее знание не в философиях и социальных теориях, а в мировых религиях.
И когда народ в силу тех или иных обстоятельств теряет ключ-шифр к пониманию религиозного смысла бытия, он встает на путь гибели.
Последнее, я отчего-то уверен, — не к нам. И вера все же не совсем утрачена, и ревность к жизни — она сохранилась, она в кипении мысли и в политических страстях, она, наконец, в тех дивных метаморфозах, что происходят с людьми буквально на глазах. Диву даешься — какие идейно-духовные типы порождает наша, казалось бы, агонизирующая социальность: ультранационалисты и интернационалисты, верующие коммунисты и христиане-сталинисты, национал-большевики и демохристиане, ортодоксальные марксисты и анархисты, прозападники и антизападники, «церковники» и «антицерковники»…
Нет, конечно, не от хорошей жизни сие разнообразие, но оно свидетельство поиска, продолжения жизни народа, которому по его исторической судьбе досталось испытывать на себе (надеюсь, на свою и общечеловеческую пользу) великие утопии и соблазны.
Подлавливаю себя на едва ли столь уж лестном совпадении чувств детства, ранней молодости, то есть в начале жизни и теперь, в конце ее. Тогда, пионер и комсомолец, был я ужасно горд, что живу в стране, первой строившей коммунизм. Всяких там англичан, французов и «прочих шведов» было жалко — так скучно и неинтересно живут бедняги: ни тебе коллективизаций, ни индустриализаций, и Сталина у них нет! И ради чего живут?
Стишок той поры:
Страна моя! В твоем просторе
От тех дорог до тех дорог
Сто иностранных территорий
Я б без труда упрятать мог.
Страна моя — кусок что надо!
Не на аршин, не на пятак
Авансом выдана награда.
И жить хочу не просто так!
Еще бы! Жить просто так — несчастный удел тех самых «шведов». А вот строки через пятнадцать лет, и легко ли поверить, что написаны они в камере Владимирской тюрьмы на шестой день голодовки, по поводу чего, уже и не помню.
Мне Русь была не словом спора,
Мне Русь была — судья и мать.
И мне ль российского простора
И русской доли не понять,
Пропетой чуткими мехами
В одно дыхание мое.
Я сын Руси с ее грехами
И благодатями ее.
Но нет отчаянью предела.
И боль утрат не пережить.
Я ж не умею жить без дела,
Без веры не умею жить,
Без перегибов, перехлестов,
Без верст, расхлестанных в пыли.
Я слишком русский, чтобы просто
Кормиться благами земли.
Знать, головою неповинной
По эшафоту простучать…
Я ж не умею вполовину
Ни говорить и ни молчать…
Думаю, что, к примеру, для Валерии Новодворской вышеприведенные строки — свидетельство безнадежной жизоидности. Жиз не шиз, но какой-то момент инфантилизма явно просматривается. Но ведь не стыдно ж! Потому что и сегодня, когда, попросту говоря, все так плохо… И сегодня на людей с Запада смотрю как на обделенных…
Чем, спрашивается?
Если спрашивается, то, конечно, ответа быть не может, потому что нормально живут и будто бы даже процветают… А мы никак толком и цвета набрать не можем. Напротив, теряем по миллиону в год населения… Зато у нас будто бы все еще впереди, а «они» вообще живут без «переда», одним «нынче» живут, и нешто это жизнь!
А мы? Перефразируя песенку из шутовского кинофильма: «Мы не пашем, не сеем, не строим, мы срамимся общественным строем!»
Раньше тоже многие ничего путного не делали, но строем гордились, то была почетная и денежная профессия — гордиться строем. Бовины, арбатовы, боровики, стуруа, познеры — несть им числа, профессиональным гордецам строя. Нынче они все аналитики, политологи, не стыдясь смотрят на нас из телеящиков и вещают, вещают…
Одному такому «гордившемуся», только рангом ниже, удалось задать вопрос:
— Как же ты жил, такой-сякой?
Ответ был великолепен:
— Если хочешь знать, я все понимал в сто раз лучше тебя. А говорить то, что думаешь, означало работать на разрушение.
— Но разрушение-то состоялось.
— Зато без моего участия.
— А может, оно потому и состоялось, что ты двуличничал?
— Недоказуемо!
Подобным лукавством, как пикантной приправой, сдобрено большинство мемуаров бывших «советских». Читать их утомительно, а часто и просто противно.
Но вот передо мной счастливое исключение — мемуары Станислава Куняева «Поэзия. Судьба. Россия». Современному человеку интересны безусловно. Но вдвойне будут интересны исследователю не столь уж отдаленного будущего, каковой озадачится восстановлением идейно-духовного состояния советских людей, точнее — советской интеллигенции на переломе эпох. Куняевские воспоминания интересны именно в силу их откровенности, порой как бы не в пользу автора — по первому суждению, но чем далее, чем глубже погружаешься в духовный мир советского поэта, тем большим уважением проникаешься к автору, не поставившему своей задачей «причесывать» и смятенность ума, и противоречивость мыслей и поступков, и если автор где-то слегка лукавит, то лукавство это вторично и полуосознанно в сравнении с великолепно выписанными картинами советского писательского бытия, образами современников… Кого я лично не знал, те так и останутся в моем сознании с подачи Куняева.
И наконец, каким прекрасным языком все это изложено! Дай Бог иному современному прозаику достичь подобной точности и незаменимости слова, сочности и художественной достаточности в изображении и природы русской и русского быта, и все это без многословности и вычурности, чем грешат ныне и начинающие, и маститые — как редактору литературного журнала, мне ли не судить…
Прочитав от корки до корки двухтомник, я словно бы просмотрел иллюстрации к собственным соображениям по поводу трагедии сознания типичного советского интеллигента. Эта трагедия — предмет исследований будущих социологов, поскольку в том же, в значительной мере, и трагедия бывшего советского общества в целом.
Александр Проханов где-то признавался, что чем дальше, тем больше он чувствует себя советским человеком. С. Куняев мог бы сказать о себе то же самое еще с большим правом.