что необходимо вам знать пока, чтоб вам не показалось странным то озлобление, с которым я, при всем моем желании быть сдержаннее, не могу не говорить об этом человеке. С чего начать?.. Чернышевский – так, по крайней мере, я понимаю его – человек с самолюбием необъятным. Он, без сомнения, считает себя самым умным человеком в мире. Он даже и не думает делать секрета из такого самопризнания. Вследствие такого бесцеремонного взгляда на самого себя, ему, конечно, кажется, что все, что сделано не им, никуда не годится. Молодое поколение воспитывалось не в его школе (по крайней мере, не все) – молодое поколение дрянь! Общество устроилось не по его методе – ну и оно дрянь. Да нечего тут пересчитывать – все существующее идет в брак, в ломку! «Все права и блага общественной жизни, – например, говорит он, – находятся теперь в нелепом положении». Итак – давайте все разрушать!.. Но, наделенный от природы такими воинственными наклонностями, наш разрушитель не одарен, к сожалению, большой храбростью.
Он так полагает: чем мне погибать под обломками старого здания, я лучше пошлю других… («Дело…», стр. 184–185)
19
Но надо ж случиться такому! Попутчиком Николая Гавриловича оказывается некто Бахметев, едущий к Герцену. Это тот самый Бахметев, бывший ученик Чернышевского в Саратовской гимназии, который впоследствии отчасти послужит прообразом Рахметова. Но более достоверно он описан Герценом в «Былом и думах». Это, скорее, Ноздрёв, ударившийся в революционную метафизику больше по непоседливости и необузданности характера, чем по убеждению. Русский барин, волжанин, лихой и загульный, продавший – как выяснится в фильме чуть позже – свое имение, чтобы пожертвовать деньги на революцию. Пока же он пьет, гуляет, поносит размеренную, трезвую и мелочную Европу. По Герцену, мы знаем, что ненависть его к европейской упорядоченности была столь велика, что он, оставив почти все свои деньги (вырученные за имение) Александру Ивановичу, пулей полетел через Европу и затерялся где-то в первобытном хаосе латиноамериканских схваток и инсургенций.
Бахметев ругает Европу, жалуется заодно на своего самарского предводителя дворянства, на немца-губернатора, рассказывает довольно путано о собственной путаной жизни, а Чернышевский убеждает его вернуться в Россию. Берет его на российскую чувствительность, на любовь к матушке-Волге. Тот рыдает.
– Настоящая Россия на Волге, а не на Темзе, – говорит Чернышевский.
А перед самым Ла-Маншем, в толпе, ждущей парохода, Бахметев оказывает немалую услугу Чернышевскому: сталкивает в воду филера, которого Николай Гаврилович заприметил еще в поезде.
И вот они у Герцена. Богатый, роскошный дом Александра Ивановича, антикварная мебель, дивные полотна. Все это Чернышевского коробит, тем более что узнается наконец цель поездки Бахметева – тот вываливает на стол из завязанной узлом салфетки привезенные деньги. Тем не менее Николай Гаврилович сдерживается.
– Александр Иванович, – говорит он, – вы призваны историей. Вы для России сейчас подлинный Александр-освободитель, тот и в самом деле «второй», рядом с вами – «первым». Вам отдают сердца и капиталы. Вот еще одно доказательство не даст соврать. – Указывает на деньги, подходит к столу, машинально складывая развалившуюся кучу в маленькие стопочки, аккуратист. – …Однако я должен сделать вам реприманд. Не о том ваши главные заботы.
Чернышевский уже раздражен.
– Вы фиглярничаете в своем «Колоколе». И сейчас к чему зубоскальство? Неужели вы не чувствуете своей ответственности перед историей? Вы заразились славянофильской слепотой. И критикуете мелких мерзавцев. Позиция скептическая, но не решающая проблем. Надо выбрать общую позицию, скажем, конституционную, и ее проводить, а все обличения будут поддерживать эту идею.
Герцен:
– Что за манера решать так дела? Ведь Россия – моя страна! У нее есть свой уклад, есть община. При чем здесь скепсис? Уж мне ли не знать Европы. Европа – обреченная страна. А вы в вашем «Современнике» ведете себя как заштатные европейцы. Все ваши статьи заемные, к делам российского обновления они касательства не имеют.
Бахметев, осознав в конце концов, что оба его кумира – один давнишний, другой новообретенный – не могут поладить меж собой, вскакивает. Со слезой восклицает:
– А-а, разбирайтесь сами! Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок!..
Чернышевский вслед за ним тоже откланивается. Соглашение, желанное объединение не состоялось. Наоборот, пахнет расколом, катастрофой, трагедией.
20
Похороны Добролюбова. Трагедия усугубляется. Литературный вечер, полный зал молодежи. Николай Гаврилович говорит о Добролюбове – речь встречают овациями.
Разочарование студентов, которые ожидали от Чернышевского революционной речи. Рассказывает один (Николадзе, актёр должен быть кавказской наружности) другому:
«Он не читал, а говорил как с приятелями, скромно, тихо, о своем знакомстве с Добролюбовым, о его добросовестности в работе. Иногда трогал свою цепочку от часов, но, вообрази, – никаких жалоб на гнет власти не высказывал. Ничего бесцензурного, никаких революционных заключений. А потом просто встал и ушёл. Представь! Зал так и ахнул от разочарования. Никто не верил, что это тот самый Чернышевский!»
Донесение агента, увидевшего прямо противоположное, – оно комментирует происходящее на экране:
– Вчера в 9 с половиной часов утра был вынос тела умершего 17-го числа литератора Добролюбова. В квартире его на Литейной собралось более 200 человек литераторов, офицеров, студентов, гимназистов и других лиц…
Потом говорил Чернышевский. Начав с того, что необходимо объявить публике о причине смерти Добролюбова, Чернышевский вынул из кармана тетрадку и сказал: «Вот, господа, дневник покойного…» Вообще вся речь Чернышевского, а также Некрасова клонилась, видимо, к тому, чтобы все считали Добролюбова жертвою правительственных распоряжений и чтобы его выставляли как мученика, убитого нравственно – одним словом, что правительство уморило его. Двое военных – из бывших на похоронах – в разговоре между собой заметили: «Какие сильные слова! Чего доброго его завтра или послезавтра арестуют». («Дело…», стр. 75, 76)
21
Петербург. Квартира Серно-Соловьевича. Присутствуют Чернышевский, Николай Серно-Соловьевич, Александр Слепцов, Николай Обручев. Зарождается организация «Земля и Воля». Впрочем, окончательно еще ничего не решено, разговор идет лишь о самых общих принципах и возможных кандидатурах.
Слепцов только что вернулся из-за границы, где встречался с Герценом и знаменитым итальянским революционером Мадзини.
Николай Гаврилович чуть скептически усмехается, но слушает внимательно. Правда, Слепцов тоже не в восторге от Герцена: «Всё же в душе моей остались сомнения…»
– Мадзини, – рассказывает Слепцов, – говорил изумительные вещи. Он уверен не только в окончательном успехе итальянского объединения под знаменами Гарибальди, но и в том, что скоро будет революция славянская!
– Да, – смеясь, замечает Николай Гаврилович, – он всегда предвидит где-нибудь революцию на завтрашний день.
– Он и у нас ожидает революцию! – восклицает Слепцов восторженно. – Мадзини советовал организоваться… И вот об этом-то, Николай Гаврилович, мы и хотели, собственно, поговорить с вами, послушать, что вы скажете.
– Что же, думаете заняться организацией тайного общества?
– Нет, тайного общества мы, собственно, еще не предполагали.
Мы предполагали только, что сначала следует нам присмотреться к силам… наметить общие идеи…
– Что ж, это разумно, – твердо говорит