Что же касается экономики, то здесь проблем, может быть, и больше. Вишеградские попали под столь агрессивное воздействие западного капитала, что результаты экономических реформ для населения оказались весьма неоднозначными. С точки зрения теории сделать удалось вроде бы много на пути разгосударствления и свободы рынка, а вот реальная жизнь людей не стала процветающей. И тот же Валенса неслучайно обронил: «У нас капитализм, для которого деньги важнее людей».
В результате регион потерял многих квалифицированных специалистов, уехавших за границу, значительную часть интеллектуальной элиты. С такими потерями надежды на подлинную модернизацию стремятся к нулю. «В таких условиях остаётся лишь зыбкая надежда на подъём региона за счёт удачного использования возможностей, которое даёт ему расположение между Западом и Востоком Европы. Но и этой надежде суждено сбыться лишь в случае, если с обеих сторон будут исходить позитивные инновационные импульсы», – делают вывод авторы книги.
Особо следует сказать о социальных проблемах. Здесь уместно привести ещё одну цитату:
«Новым членам ЕС сегодня навязываются критерии, которые по большинству параметров не выполняет сама «старая Европа», но которые способны служить инструментами контроля над ситуацией в странах Восточно-Центральной Европы. Кроме того, новички ЕС вынуждены адаптироваться к навязываемой им социальной модели, при которой гражданину за всё надо платить: и за хорошее лечение, и за достойное образование. При этом вишеградцы должны ещё благодарить судьбу за то, что у них есть работа».
В общем, за дверями в капиталистический рай вишеградцев, и прежде всего обычных людей, ждали не тучные пастбища и молочные реки, а вполне суровый мир конкурентной борьбы, в котором полно людей с куда более увесистыми аргументами, чем у них. Как признал один из «отцов» вишеградского процесса Вацлав Гавел, вовсе не все проблемы оказались решены и демократический процесс требует гораздо больше времени и подготовленности. Сколько именно, уточнять не стал. Другие политики группы говорят о необходимости менять старую структуру мира, приспосабливать её к новым реалиям. Вероятно, так оно и есть, но вот кто будет создавать новую структуру? И пригласят ли тех же вишеградцев в главные конструкторы? Исторические традиции – весьма сильная штука, как ни крути.
Сергей КРУЖИЛИН
Прокомментировать>>>
Общая оценка: Оценить: 4,0 Проголосовало: 4 чел. 12345
Комментарии:
Литература
Мой, он же наш, Чехов
ЧЕХОВ – 150
Юрий АРХИПОВ
Алевтина Кузичева. Чехов : «Жизнь отдельного человека». – М.: Молодая гвардия, 2010. – 847[1] c.: ил. – (Жизнь замечательных людей: Сер. биогр.; вып. 1223).
Мой, моя, моё… Как же нас, эссеистов, всегда бранили в ИМЛИ за «ячество» академического склада литературоведы!.. Между тем тут заявлена как раз скромность почти чеховская. Не претендуем, мол, на объективную Окончательную Истину (типа «Правды»), излагаем токмо свою точку зрения. Полагая, впрочем, что сумма таких вот отсебятин и может сложить вертикаль, восходящую к познанию чаемой объективности.
Но, разумеется, у завзятых, чистых «объективистов» свои права и достоинства. Особенно если орудуют не кувалдой-догмой, а скальпелем-документом.
Как в недавней книге Алевтины Кузичевой о Чехове, изданной в почтенной серии «ЖЗЛ». Небывало пухлый том в девять сотен страниц до предела нагружен документами. Настолько, что не осталось места для отсылок и сносок, хотя источники не скрыты, при желании любой дотошный «вед» без труда установит их идентичность. Располагает к доверию и сам тон письма: обращение с документами (и с героем) здесь самое бережное. То или иное состояние души биографируемого, побуждающее к соответствующим поступкам и действиям, высвечивается перекрестьем его признаний и свидетельских показаний сторонних лиц. В ход идут дневники, записные книжки, письма как самого Чехова, так и его близкого или дальнего окружения. Широко используются не только классика литературы о Чехове (Бунин, С. Булгаков, Волжский, Щепкина-Куперник, Книппер-Чехова, сестра, братья и прочая, прочая), но и архивный пласт данных, доселе мало кому известный. Собственных домыслов автора книги почти никаких. Так что хрестоматийный упрёк Пушкина (врёте, мол, подлецы, великий человек не вам чета) тут не применишь. Никакой конфузливости при чтении не испытываешь.
Вынашивалась книга, естественно, много лет, но поспела вовремя – к стопятидесятилетнему юбилею. Ещё прежде вышел перевод книги англичанина Доналда Рейфилда «Жизнь Антона Чехова», быстро разошедшийся у нас тремя тиражами. Неудивительно: всяческая «клюква» ныне в цене. А Рейфилд держится того всепобеждающего ныне на Западе учения, что человек – существо прежде всего сексуально озабоченное, а всякая там духовная культура – не более чем плод сублимации. Кто принимал участие в каких-либо учёных конференциях на Западе, помнит, с каким недоумением вздымаются брови собравшихся, если кто-нибудь из ареопага посягнёт на безоговорочный авторитет батюшки Фрейда. И бесполезно взывать к Роберту Музилю, например, считавшему фрейдизм болезнью, за терапию которой он себя выдаёт. Или к Набокову, также весьма язвительно прохаживавшемуся по «ведомству венского доктора». В ином ключе, чем у Рейфилда, биографии там теперь редко пишут. Не «Жизнь», а сенсационная, с коммерческим душком, история для гламурного «Каравана». Зато позитивистская оснастка, как всегда у мужей абендланда, на высоте: сносок и отсылок тут больше сотни в каждой главе.
Одна из них, глав, увидела свет (как «пилотный проект»?) несколько раньше: в примечательном сборнике «Четырежды Чехов», выпущенном эфемерным издательством «Запасной выход» к другому, печальному, юбилею классика – к столетию его кончины. Кроме Рейфилда поучаствовали ещё трое – Александр Чудаков, Андрей Битов и Игорь Клех (он же и составитель). Каждый выступил в своём роде. Известный литературовед Чудаков, стяжавший к тому времени неожиданную славу ещё и мемуариста, дал в своём очерке живописнейшую картину жизни Таганрога чеховских времён. Клех не без привычных претензий на изящество поупражнялся на тему «Как уходили кумиры».
А вот Битов провозгласил столь нашему брату родственное «Моё!». Так, с вызовом, и назвал свой опус: «Мой дедушка Чехов и прадедушка Пушкин». Увидев в зачинателе и завершителе золотого века русской литературы большое типологическое сходство. Тема, помнится, много и споро обсуждалась в отделе теории литературы в ИМЛИ 70-х годов (где, кстати, Битов был аспирантом, гримируя себя под Лёву Одоевцева из собственного романа). Тогда, правда, почти все спорщики сходились в том, что Чехов всё же, скорее, излёт великой традиции. Ныне Битов с этим выводом не согласен, и он, видимо, прав. Он даже настаивает на чуть ли не типологической идентичности двух гениев русской словесности. Начиная с астрологии, к которой Битов давно уже склонен (оба – Козы), и кончая редким-де в наших краях преодолением пусть и гениальной, но дикости. «Так вот что соединяет Пушкина и Чехова простым союзом «и»! Цивилизованность! Цивилизованные люди!»
Этой самой цивилизованностью Битов и объясняет особую, рекордную популярность Чехова на Западе. Хотя (вопрошение логики) почему тогда менее популярен Пушкин, остаётся без ответа…
Битову приходится искать личной связи с классиком через дедушку своего и прадедушку. Мне повезло больше.
Во-первых, я тоже Коза. Во-вторых, часть детства своего (с пяти до восьми почти лет) провёл в Таганроге. Собирал по осени икебану из красно-оранжевых листьев (японский след!) около домика, в котором он родился: его Полицейская улица была совсем недалеко от нашей Монастырской (ныне Александровской). Более того: когда умерла бабушка, отец был вынужден отдать меня на какое-то время в «детский сад санаторного типа». Не так давно я приметил в книжном магазине альбом «Таганрог» и обомлел. На глянцевой обложке издания красовалась фотография нашего приюта. С акацией под окном, около которого два года стояла моя кровать. Оказалось: лавка Чеховых, ныне филиал музея его имени. Город после войны лежал в руинах (весьма романтических, как нам казалось), и нас, беспризорных, сунули, ничего не объясняя, в уцелевший особняк. На заднем дворе, за кирпичной оградой, виднелось солидное здание – «его» гимназия, куда я пошёл в первый класс. Огромный портрет (в пенсне, с прищуром) в фойе, «его» парта на музейном постаменте в одном из соседних классов.