С. П. Руднев. Скорбная повесть выслушана. Откуда пошли гонения? Здесь, наконец, откровенно сказали, что они навеяны извне… Сказано слово, я повторю его. Власть сейчас в руках или фанатиков, порвавших связь с Россией, или евреев. Самая ужасная вещь — это анонимы в русской прессе. А засим стали с самого марта переменять имена… Я ношу имя Ивана и не стану переделывать на Абрама, а они стали переменять свои имена на русские, и русский народ думает, что он во власти русских правителей. Каменев, новый посол в Вене, — Розенфельд, Зиновьев…
Председательствующий (митр Арсений Стадницкий): Это всем известно [68].
Отец Сергий Булгаков видел то же самое (а потому в скором будущем и он не избежит карающего меча новой цензуры): «Чувство исторической правды заставляет признать, что количественно доля этого участия (еврейства в Российской революции — А.К.) в личном составе правящего меньшинства ужасающа. Россия сделалась жертвой „комиссаров“, которые проникли во все поры и щупальцами своими охватили все отрасли жизни… Еврейская доля участия в русском большевизме — увы — непомерно и несоразмерно велика… Еврейство в своём низшем вырождении, хищничестве, властолюбии, самомнении и всяческом самоутверждении совершило… значительнейшее в своих последствиях насилие над Россией и особенно над св. Русью, которое было попыткой её духовного и физического удушения. По своему объективному смыслу это была попытка духовного убийства России…»[69].
И как совестный человек мог бы реагировать на такие свидетельства?
Вот реакция Марка Маркиша (ныне иеромонаха Макария): «Я вдруг вспомнил молчаливую пожилую женщину у нас в церкви, которой я дeйствительно был неприятен своей национальностью. Знал я и причину: в восемнадцатом году у нее на глазах еврей-чекист из револьвера убил ее отца, православного священника. Ей тогда было дeсять лeт, как моему сыну (на которого ее неприязнь никогда не распространялась). Что же, неужели я настолько самовлюблен и туп, что стану требовать исправления ее „антисемитизма“? Может быть тогда устроим фестиваль немецкой патриотической пeсни в домe для престарeлых узников Освенцима? Я подаю на поминовение ее имени за каждой проскомидией и благодарю Бога за горькую память об истории моего народа»[70].
Значит — может быть у еврея нормальная, совестная реакция на эту нашу болевую память! Но отчего же другие еврейские публицисты (в том числе и считающие себя христианами) лишь обвиняют тех, кто деразет помнить?!
Я все же дерзну продолжить цитирование «неприличных» мемуаров.
Жаботинский (один из лидеров российского сионизма) после революции 1905 года: «Я вспоминаю потемкинские дни в одесском порту. Толпа была в состоянии неопределенного подъема, когда из нее можно сделать все, что угодно: и мятеж, и погром. Речистый молодец, с хорошим открытым лицом и широкими плечами мог бы ее повести за собою штурмом на город и повесить Дмитрия Нейдгардта на фонаре. И ораторов действительно слушали с захватывающим вниманием. Но речистый добрый молодец не появлялся, а выходили больше „знакомые все лица“ — с большими круглыми глазами, с большими ушами и нечистым р. И в толпе всякий раз, со второго слова оратора, слышалось замечание: „А он жид?“ — Именно замечание, а не возглас, не окрик; в этом не чуялось никакой злобы — это просто, так сказать, принималось к сведению. Но ясно в то же время ощущалось, что подъем толпы гаснет. Ибо в такие минуты, как та, нужно, чтобы „толпа“ и ее „герой“ звучали в унисон, чтобы от голоса, от говора, от лица, от повадки веяло в нее родным — деревней, степью, Русью. Нужно тогда, чтобы ничто, ни одна нотка, ни один жест не покоробили, не оттолкнули стихийного чутья толпы. Выходили евреи и говорили о чем-то, и толпа слушала их без злобы, но без увлечения; чувствовалось, что с появлением первого оратора-еврея у этих русаков и хохлов мгновенно создалась мысль: жиды пошли — ну, значит, все это, видимо, их только, жидов и касается. Создалось впечатление чужого, а не своего дела, раз о нем главным образом радеют чужие. И больше ничего. Да и этого было довольно: расплылось и упало настроение, толпа стала разбредаться, и беспомощные агитаторы ушли в город, оставив порт и босячество на произвол судьбы»[71].
Жаботинский описывает мягкую реакцию «русаков и хохлов» на революционный энтузиазм «жидов». А ведь она бывала, увы, и более жесткой.
Слишком много оскорблений своему национальному и религиозному чувству услышали православные из уст местечковых митинговщиков. Например, 18 октября 1905 г., накануне киевского погрома, в Киеве вполне обычны были сцены типа: «Манифестанты ворвались в Николаевский парк и здесь сорвали инициалы и надписи с памятника императора Николая I. При этом евреи, набросив на памятник аркан, старались стащить статую Императора с пьедестала. Некоторые же из толпы влезли на памятник и пытались укрепить в руке статуи красное знамя. Всех, проходивших мимо, манифестанты заставляли снимать шапки перед красными флагами. Был случай, когда на одной из улиц они, набросившись на проезжавшего священника, сбили с него шапку палками. На другой улице евреи, украшенные красными бантами, стали оскорблять четырех проходивших мимо толпы солдат, они на них плевали и вызывали этим негодование случайных свидетелей такого возмутительного поругания войска»[72]. Замечу, что сенатор приехал не для наказания революционеров, а для наказания лиц, виновных в ответных погромах. В его предложениях, завершающих его отчет, нет ни слова о мерах против евреев. Он предлагает только наказания в адрес руководителей полиции Киева за то, что они «не руководили действиями полиции по прекращению разгрома квартир и магазинов и расхищения имущества и не обращались к надлежащему содействию войск».
В этом свидетельстве стоит заметить, что не наличие в Киеве синагог и не тот факт, что часть киевлян не почитала Христа, послужили поводом к погрому. Поругание религиозных и национальных святынь, допускаемое сначала в прессе, а затем и в уличных выходках, привело к взрыву.
Глава Высшего Монархического Совета Н. Е. Марков уже в эмиграции провел анализ национального состава предреволюционного руководства ведущих петербургских газет («Речь», «Биржевые новости», «День», «Копейка», «Сатирикон») и издательств и пришел к выводу, что абсолютное большинство из них находилось в собственности либо финансово контролировались иудеями. Именно эти издания «хлестко, бойко и забористо чехвостили министров, губернаторов, полицию, генералов, великих Князей» — не в пример «бедным, скучным и серым» правым изданиям[73]. Неслучайна и шутка, именовавшая «чертой оседлости» ложу, отведенную в Думе для журналистов.
Ну, а по ходу революции «евреи были всецело на стороне большевиков, и большинство руководителей большевиков — евреи», — докладывал начальнику Операционного отделения германского Восточного фронта в марте 1918 года известный немецкий публицист Колин Росс[74].
Был ли протест еврейских революционеров только социальным, или же в нем были и национальные нотки и мотивы?
Послушаем Эдуарда Багрицкого («Февраль»):
Я появлялся, как ангел смерти,
С фонарем и револьвером, окруженный
Четырьмя матросами с броненосца…
Моя иудейская гордость пела,
Как струна, натянутая до отказа…
«…Это — о палачах Революции. А что — жертвы? Во множестве расстреливаемые, и топимые целыми баржами, заложники и пленные: офицеры — были русские, дворяне — большей частью русские, священники — русские, земцы — русские, и пойманные в лесах крестьяне, не идущие в Красную армию, — русские. И та высоко духовная, анти-антисемитская русская интеллигенция — теперь и она нашла свои подвалы и смертную судьбу. И если бы можно было сейчас восставить, начиная с сентября 1918, именные списки расстрелянных и утопленных в первые годы советской власти и свести их в статистические таблицы — мы были бы поражены, насколько в этих таблицах Революция не проявила бы своего интернационального характера — но антиславянский. (Как, впрочем, и грезили Маркс с Энгельсом.) Вот это-то и вдавило жестокую печать в лик революции — в то, что больше всего и определяет революцию: кого она уничтожала»[75].
Вспомним также впечатление от «либерально-еврейской прессы» предреволюционных лет, сложившееся у яростного защитника евреев Василия Розанова: «Они будут нашептывать нашим детям, еще гимназистам и гимназисткам, что мать их — воровка и потаскушка, что теперь, когда они по малолетству не в силах ей всадить нож, то по крайней мере должны понатыкать булавок в ее постель, в ее стулья и диваны; набить гвоздиков везде на полу… и пусть мамаша ходит и кровянится, ляжет и кровянится, сядет и кровянится. Эти гвоздочки они будут рассыпать по газеткам. Евреи сейчас им дадут „литературный заработок“, будут платить полным рублем за всякую клевету на родину и за всякую злобу против родины… „Революция“ есть „погром России“, а эмигранты — „погромщики“ всего русского, русского воспитания, русской семьи, русских деревень, русских сел и городов…»[76]. «Как задавили эти негодяи Страхова, Данилевского, Рачинского… задавили все скромное и тихое на Руси, все вдумчивое на Руси. Было как в Египте — „пришествие гиксосов“. Черт их знает, откуда-то „гиксосы“ взялись, „народ пастырей“, пастухи. Историки не знают, откуда и кто такие. Они пришли и разрушили вполне уже сложившуюся египетскую цивилизацию, существовавшую в дельте Нила две тысячи лет; разрушили дотла, с религией, сословиями, благоустройством, законами, фараонами. Потом, через полтора века их прогнали. И начала из разорения она восстановляться; с трудом, медленно, но восстановилась. „60-е годы у нас“ — такое нашествие номадов. „Откуда-то взялись и все разрушили“. В сущности, разрушили веру, церковь, государство (в идеях), мораль, семью, сословия»[77]. «Было крепостное право. Вынесли его. Было татарское иго. И его вынесли. „Пришел еврей“. И его будем выносить. Что делать? что делать? что делать?»[78]. «Так к полному удовольствию нашей современной печати совершится последний фазис христианства и заключатся судьбы всемирной истории. Настанет „хилиазм“, „1000 лет“ блаженства, когда будут писаться только либеральные статьи, произноситься только либеральные речи, и гидра „национализма“ будет раздавлена… Скучновато. Ах, канальственно скучновато везде…»[79].