Страшные слова, появившиеся на страницах книг, воспринимались как откровение – и именно благодаря этому русская литература во многом заменила для нас философию. Ведь как можно было оспаривать то, что написано на бумаге? И уж тем более когда написанное столь ужасно – а раз это плохо, то наверняка это правда! Так подсказывает весь опыт жизни в России: если тебе говорят, что все хорошо, тебя наверняка обманывают, а если тебе говорят, что все плохо, то можешь не сомневаться – это самая что ни на есть истина. Таким образом, получилось совращение русского народа горечью правды без указания выхода. И оказалось, что толпа, опьяненная горькой истиной, сродни толпе, опьяненной дешевым вином: она точно так же начинает крушить налево и направо, не задумываясь о том, что в бунте нет созидания. А с утра, проснувшись с тяжким похмельем в разрушенном новом мире, люди с ужасом понимают, что следующий день не будет радостным, а будет еще более ужасным, потому что сломано даже то хрупкое равновесие, которое было в прошлом. Впрочем, это никого не останавливает в мутном революционном угаре.
В этом и состоит трагедия русской литературы. Притом, как ни странно, большинство русских писателей воспринимали себя посланниками новой культуры – ведь не случай – но они сами пытались объяснить смысл своих произведений. Им всегда было тесно в рамках «чистой» литературы, они каждый раз хотели быть чуть больше, чем писателями. Не буду сейчас говорить о революционной борьбе, однако как страстное желание философствовать и разъяснять свою позицию, так и дальнейшее стремление к созданию собственных теорий свойственны нашим писателям и сейчас.
Это своего рода болезнь, которой оказались подвержены многие, от Николая Васильевича Гоголя до Михаила Веллера. Писателям было тесно, и вот уже Лев Николаевич Толстой не смог устоять перед тем, чтобы создать течение, а Федор Михайлович Достоевский всю жизнь невольно тянул на своих плечах груз каторги и революционного прошлого.
Хорошо это или плохо? На мой взгляд, плохого в данном явлении оказалось намного больше, чем хорошего. Сама фраза «Поэт в России – больше, чем поэт» подчеркивает не величие поэта, а отсутствие философа. Эта формулировка с чеканной, убийственной точностью отражает попытку подмены сущностей, при которой невозможно полноценное развитие мысли, потому что здесь мы очень хорошо видим неуважение к мыслительному процессу как таковому. Ведь в основе писательства все-таки лежит описание, но не анализ. Литература – это всегда первый слой. И даже попытки психологического анализа, свойственные хорошей литературе, – это в любом случае не обобщение, не создание глубинных теорий. Кроме того, конечно, в произведениях русских писателей очень часто видно влияние западной мысли, которое прослеживается и в творчестве Пушкина, и Лермонтова, и, как ни странно, Гоголя, и тех же Достоевского и Толстого. Просто сейчас наше литературоведение сделало все возможное, чтобы «зачистить» корни, убрать следы этого влияния. Например, мы практически ничего не знаем о Мандзони[2] и его «Обрученных», хотя этим романом зачитывались все классики русской литературы XIX века. В произведениях и Пушкина, и Толстого существует масса параллелей с Мандзони – но об этом мало кому известно. Точно так же мы с опозданием узнали о великой французской и великой немецкой литературе и пытаемся не замечать очень многих перекликающихся линий и аллюзий. Но ведь не только на примитивном уровне Чиполлино и Пиноккио развивалась система взаимосвязей между литературой разных стран!
К сожалению, не произошло иного – взаимопроникновения философских школ. Особенность любого русского писателя в том, что, несмотря на все попытки философского анализа, он уходил, заронив в душу читателя зерна гнева и разочарования, но так и не создав мощной философской школы, у которой появились бы последователи, – потому что, по большому счету, в их ненависти никогда не было любви. Бичуя словом и обличая пороки, они ни разу не предложили выхода, не выдвинули ни одной идеи, которая могла бы хоть кого-нибудь заразить и повести за собой. Те же, кто пытался сделать нечто в подобном роде – например, Чернышевский или Бакунин, – оказывались слишком слабы как писатели. На то, чтобы, изложив в литературной форме свои воззрения, по сути абсолютно чуждые русскому народу, суметь привлечь к ним внимание по-настоящему широких слоев общества, им попросту не хватало мастерства.
А раз так, нужно ли удивляться тому, что направления философской мысли, зародившиеся в России в XIX веке, как правило, расцветали за рубежом? Не случайно анархизм Бакунина получил гораздо большее развитие в Европе, и не случайно толстовство в конечном итоге распространилось в Канаде и США. Дело в том, что воззрения этих писателей своими, если так можно выразиться, корнями глубоко уходили в культурную среду русского аристократизма. А как мы уже говорили, – в чем заключалась трагедия аристократии в России? В том, что она всегда была иностранной. В нашей стране всегда существовала гигантская пропасть между двумя культурами – культурой правящего слоя и культурой всех прочих живущих здесь людей. И эта пропасть, этот раскол отразились и в языке, и в мышлении, и в мироощущении, и в морали. Именно поэтому попытки смешения двух столь разнородных, гремучих, взрывоопасных сред по большей части приводили к печальным результатам.
Яркий пример – когда разночинская интеллигенция попыталась пойти в деревню и с ужасом узнала свой народ. Разочарование и огорчение этих людей были колоссальными. Еще один яркий пример – попытка насадить изучение Закона Божия в школах, приведшая к тому, что выросло целое поколение, позже уничтожавшее священников. Почему? Да потому что не учли особенностей русского менталитета, не смогли понять, что в XIX веке вызревала уже совсем иная культура, проявления которой в XX и XXI веках мы пытались не узнать, – это культура раскола. Создавалась совершенно иная литература – мистического характера, с элементами фольклора. Появлялись бесконечные секты, каждая из которых пыталась основать собственную традицию, в том числе литературную, с собственными Житиями, с собственными представлениями о мире. Весь этот культурный пласт нам сейчас неизвестен и практически полностью уничтожен. Но ведь именно это замалчивание привело к тому, что Россия XIX века напоминала собой айсберг, где на самом верху явственно обозначилась великая русская классическая литература, а реальные интересы и духовная жизнь народа оказались спрятаны под такой темной водой, в такой толще подсознательного, страшного, мессианского ожидания конца света, которое только сейчас современные исследователи пытаются осмыслить и приходят в ужас от того, насколько плохо мы на самом деле знаем историю мысли России XIX века.
Аристократы всегда несли бремя иной культуры. Они говорили на другом языке, рассуждали совершенно на иной манер и оперировали другими образами, нежели простой народ. Литература, популярная в их среде, никак не пересекалась с тем, что было востребовано остальным населением, в большинстве своем не умевшим читать и рассматривавшим лубочные картинки, как правило, достаточно похабного содержания. Здесь важно отметить, что, например, в литературе прослеживалось весьма широко распространившееся увлечение аристократов масонскими идеями. Сейчас нет смысла говорить о плюсах и минусах масонства – это практически не имеет отношения к теме данной книги. Но все-таки стоит заметить, что не случайно масонами были и Михаил Илларионович Кутузов, и Александр Васильевич Суворов, и члены императорской фамилии, и, как говорят, сам государь император. Не случайно мизинец Пушкина на портрете кисти Ореста Кипренского служит особым знаком, выдающим принадлежность Александра Сергеевича к масонам, и известно немало историй, рассказывающих об этом. Суть в том, что и это тяготение к масонам, и распространение католичества в изначально православной среде русского дворянства, и разговоры о том, что Александр I чуть ли не стремился сам перейти в католичество, – все это четко показывает, что даже на уровне верований и тяготений аристократический слой и слой народный были практически не связаны друг с другом.
Это во многом объясняет тот факт, что роль, которую играла русская православная церковь в XIX веке, крайне непонятна. Церковь, как ни странно, оказалась как бы не с народом, тяготевшим в тот момент к каким-то полуязыческим фигурам – колдунам, скопцам и т. п. Именно народ, его предпочтения и верования породили целую вереницу шаманов, логическим окончанием которой стала личность Распутина. Ведь Распутин был всего лишь верхушкой Эвереста, он, образно говоря, стоял на плечах многих поколений. Впрочем, его возникновение на самом верху властной пирамиды говорит о том, что внутри царской семьи не в одном поколении бытовало ощущение и понимание этого глубинного псевдохристианского шаманизма, присутствовавшего в русском народе, то есть данная традиция была известна аристократии. Другое дело, что мы сейчас практически ничего о ней не знаем.