— Час от часу не легче! — хотя и подготовленная к этому, но все-таки пораженная, сказала Хижнячиха. — Настроение-то плохое может пройти! Ребенок у вас!
— К сожалению, не проходит. Если бы я только рассердился на Варю! Но тут гораздо глубже. Этот разлад разрезал нас без ножа.
— Разлад, разлад! — запальчиво повторила вдова. — Жену и ребенка пожалеть надо!
— Жалею. Но вы ведь знаете, Елена Денисовна: ребенок все равно несчастен в семье, если муж и жена живут, как говорится, только ради него. Мишутку я не оставлю без помощи, у нас с Варей материальный вопрос не проблема. Главное — наши чувства, наши отношения. А они… они испорчены.
— Значит, вы тоже хотите, как Леонид Алексеевич, горшок об горшок — и врозь?
— Нет. Он ушел от своей синички, чтобы проучить ее. А у нас… А мы и без того ученые!
— Да не говорите вы так! У меня сердце разрывается, на вас глядя. Выходит, Раечка лучше Вари?! — И почти с материнской грубоватостью и печалью Елена Денисовна спросила: — Другую нашел, что ли?
— Не знаю, — снова уклонился от ответа Иван Иванович.
— Куда как хорошо! Сам не знает человек, что с ним творится! — с горечью промолвила Хижнячиха.
Иван Иванович взглянул на нее и грустно подумал, что вместе с его семейным счастьем рушится спокойствие и этой обездоленной семьи. Вызвал женщину с дочкой из такой дали, устроил с грехом пополам на своей маленькой жилплощади, а теперь даже простой вопрос, где жить, невольно должен взволновать их.
— Квартиру мне дадут в конце месяца. Из двух комнат, — угрюмо от мучительной неловкости добавил он. — Вы не беспокойтесь… Если что… так вы с Варей переберетесь туда, а я здесь останусь.
— Полно вам! — упрекнула Елена Денисовна, совсем рассердись, но вдруг заплакала, закрыв лицо шитьем, потрясенная деловыми его соображениями — верным признаком неминуемой беды.
8
Варя не спала всю ночь. Тихо, чтобы не потревожить Решетовых, она то и дело выходила на веранду, стояла на ступеньках, кутаясь в белый шерстяной платок — ночи уже стали прохладные, — вслушивалась в шелест деревьев и гомон засыпающих соседних дач, в шум проходящего за лесом дачного поезда — электрички. Вот он летит, невидимый отсюда, по просеке вдоль поселка, негромко рявкает возле станционной платформы и мчится дальше. Из Москвы… В Москву… Опять из Москвы. Последняя электричка прошла, а Варя все ждет. Минуты проходят, складываются в часы. Устав ждать, она возвращается в тепло комнаты, где спит ее сокровище — Мишутка.
Отец к ним не приехал сегодня. Ведь если бы он задержался где-то по делу, то обязательно позвонил бы на квартиру, сообщил бы! Мысль об этом, сверлящая до острой боли, все время возвращает Варю к их разговору о Наташе, к последнему объяснению из-за Полозовой.
«Сердится! Но я тоже сержусь и, однако, никогда не заставила бы его терзаться целый вечер, целую ночь!.. Я к нему, несмотря на все обиды, как на крыльях прилетела бы. А он — нет! Неужели встретил Ларису? — Но Варя вспомнила слова Наташки о том, что Алеша с матерью уехали в Сталинград, и на минуту сердце ее точно распускается, отдыхает и… снова сжимается с жестокой болью. — Не любит! Вот в чем горе! Когда есть любовь, такие столкновения не могут разлучить людей. Ведь я за него болею, только хорошего ему хочу! Оперировал умирающего человека. Как прошло? Он теперь не спешит поделиться со мной. Наверно, неудача». Женщина снова выходит на крыльцо, снова вслушивается в ночные шорохи.
Где-то за забором, в канаве, скулит заблудившийся щенок. Это, наверно, Марсик — маленький боксер с соседней дачи, где Варя берет молоко для Мишутки. Марсик еще глупый — увязывается за ногами прохожих. Ему три месяца, курносый, с гладкой шерсткой и большими выпуклыми глазами… Ясно, глупый: все время теряется. Хозяйка его — ровесница Мишутки — каждый раз проливает ручьи слез.
Однажды Варя сказала сыну:
— Пожалей Надю, видишь, она плачет из-за собачки.
Мишутка крупным, развалистым шагом подошел к девочке и серьезно сказал на своем потешном языке:
— Ну, чего ты плачешь? Такая плохая собачка… Она тебя кусала? Кусала. Она на ковер писала? Писала. А ты плачешь!
И, довольный собою, бегом вернулся к матери.
— Вот так пожалел! — сказал, узнав об этом, Иван Иванович и долго громко смеялся. И потом не раз, вспоминая, повторял басовито: — Вот так пожалел! Да-да-да! — И заливался смехом.
Тогда он смеялся, а в последние дни дома сплошная хмурь. Неужели он уйдет и Варя лишится самого дорогого ей человека! Его добрые карие глаза, большие руки, которыми он поднимал ее, как перышко, сердечный смех — все уйдет от нее. А советы и помощь в учебе, а любовь к ребенку?..
«Нет! Нет! Нет! — беззвучно кричит про себя жестоко страдающая женщина. — Я не могу, не хочу его терять! Это невозможно! Ведь я так люблю его, ведь я всю жизнь!..» — горячее удушье подступает к горлу. Она садится на ступеньки крыльца и плачет, содрогаясь всем телом, заглушая рыдания смятой в комок шалью.
Что-то холодное прикасается к ее голым ногам, обутым в домашние туфли. Она вздрагивает. Протянув руку, наталкивается на мягкое, теплое. Это щенок прикоснулся к ней своим курносым, будто клеенчатым, влажным носом. Он стоит в темноте, смутно блестя черными глазами, крутит куцым хвостиком, норовя всем шелковистым боком привалиться, ласкаясь, к ногам Вари. Глупая собачонка! Но Варя не отталкивает ее, она сама кажется себе сейчас брошенным щенком. Мир так велик… Сосны шумят, словно морской прибой, качая над крышей дачи тяжелыми кронами. Над деревьями высоко блестят лучистые звезды. Сколько их там!
Женщина тихо плачет, а щенок, успокоенный близостью человека, слушает, весело виляя хвостиком. И вспоминается Варе, что все это уже было в ее жизни: осенние звезды, слезы об Иване Ивановиче и даже собака, только большая, не чета этому куцему песику, которому по глупой прихоти собачьей моды обрезали уши и хвост. Нет, то была сильная ездовая лайка, а слезы у Вари лились тогда такие же искренние и горячие. Но неужели она так и будет всю жизнь плакать из-за своего Ивана Ивановича?
— Ты понимаешь, маленький дурачок, меня не любят! — прошептала она, обращаясь к собачонке. — Ну чего тебе нужно? Или тебя в самом деле выгнали из дома за твои глупости?
Варя вытирает лицо ладонью, идет на цыпочках к столу, осторожно, стараясь не звякнуть посудой, крошит ломоть хлеба в блюдце и наливает туда молока из гладкой, так и норовящей выскользнуть из рук обливной крынки.
Собачонка жадно набросилась на еду, чавкая, как поросенок. Набегалась! А ведь не такая уж маленькая, могла бы найти свой дом.
Смутно сердясь на нее, Варя прислушивается к невнятному шуму ветра и так же на цыпочках проскальзывает к себе в комнату. Но и в постели она все ловит ухом каждый звук, все еще ждет.
Завтра… Да, завтра у нее обязательно будет серьезный разговор с Иваном Ивановичем. Уже на рассвете, так и не уснув, лежа с открытыми глазами и следя, как постепенно светлеет неокрашенная стена дома, срубленного на сто лет из толстых сосновых бревен, Варя подумала о Елене Денисовне и Наташке.
Отчего же они-то не приехали? Значит, Ваня поздно явился домой. Если он уйдет совсем, то они останутся с нею. И это хорошо: ей легче будет делить горе вместе с Еленой Денисовной.
9
На дачу ввалилась сразу целая ватага: Иван Иванович с сибирячками и Злобин с обеими дочерьми. У Раечки заболела печень, и Леонид Алексеевич выхлопотал ей место в Московском институте лечебного питания, а девочки неожиданно остались одни.
— Это у нее от злости, — сказала Варе Галина Остаповна, которая не могла простить Раечке ее безобразных выходок, особенно жалела Лиду, младшую дочь Злобина, и теперь была рада, получив возможность опекать запуганного, донельзя нервного ребенка.
Марина и Наташа сразу умчались на речку — искупаться. Злобин и Решетов отправились к соседям — играть в городки. А Иван Иванович, сдержанно поздоровавшись с Варей, занялся сынишкой.
Покачивая Мишутку в гамаке, он слушал его веселую болтовню и задумчиво посматривал то на темное крыло ближнего леса, — куда после завтрака предполагалась общая вылазка за грибами, — то на яркий цветник возле террасы, где, мелькая красным платьем, бегала развеселившаяся Лидочка.
Осень. Иван Иванович с детства любил это время года: самое сытное время для ребятишек, — но сейчас прелесть теплого и ясного бабьего лета не доходила до него: так он был подавлен назревшей в нем новой душевной драмой.
Держась за край гамака, в котором, как медвежонок, барахтался довольный мальчик, он прислушивался к голосам женщин, хлопотавших то в кухне, то на веранде. Грудной голос Вари, звучавший сегодня приглушенно и невесело, особенно тревожил его.
«Как же это? Ведь я не хотел разлада. — Иван Иванович вспомнил свою растерянность после ухода Ольги, тоску и боль самолюбия, ущемленного вероломством любимой женщины. Он так и воспринимал тогда ее уход к Таврову. То переболело. Ушло. И снова надвинулось страшное, но душевная опустошенность сейчас еще сильнее. — Нет, лучше страдать любя, чем разлюбить самому! — подумал Иван Иванович. — Ведь разумом-то я не могу оправдать разрыв: ребенок у нас растет, и мы сами будто лучше, опытнее, ученее стали. Но мы оба не сможем примириться с лицемерным сожительством».