…Русская идея, о которой говорили славянофилы, и есть социализм… И Достоевский задумывал Алешу Карамазова отправить к революционерам, а Раскольникову сочувствовал… Россия изжила в себе нерусскую составную в коммунизме… Да и вообще народ жил лучше…
Как член редколлегии, присутствовавший на этой встрече, я поначалу пытался вывести разговор на соответствующий теме уровень, но поняв, что объектом разговора в основном является Владимир Николаевич Крупин, отступил, наблюдая за его реакцией.
Фраза про двукратное сидение действительно была произнесена, только вот уж что неверно — «вспылив»! То есть как бы обидевшись «за свою борьбу против советской цивилизации»!
В советские времена следователи по политическим делам раньше прочего в интересах дела и для себя лично старались в каждом инакомыслящем отыскать обиду на советскую власть. Обнаруженный комплекс обиды упрощал понимание подследственного. Следователь снисходительно добрел. Но только в личном отношении к подследственному. На нее же, на «обиду», было списано в свое время и почти миллионное «власовство», и двухмиллионное активное, но «невоенное» сотрудничество советских граждан с оккупационным немецким режимом. В самом слове «обида» виделось нечто глубоко субъективное, близкое к недомыслию, но отнюдь не смягчающее вину обстоятельство.
С Вадимом Валерьяновичем Кожиновым у меня всегда были, несмотря на разномыслие по многим вопросам, взаимоуважительные отношения. Присутствовавший на той встрече, но, в отличие от С. Ю. Куняева, читавший и мои статьи самиздатского периода, опубликованные в «Нашем современнике» в 1990-е годы, и все, что я писал в журнале «Москва», он, с присущей ему добросовестностью и дотошностью мышления, искренно пытался понять мою позицию по «русскому коммунизму», не однажды при встречах затевал разговор на эту тему и как-то даже признался, что «та моя фраза о сроках» соблазняет его… Такое признание дорогого стоило, но, однако же, обстоятельный разговор «по трудным вопросам» у нас так и не состоялся. По причине обычной суеты. Все как-нибудь да как-нибудь…
Будучи, несомненно, главным идеологом журнала «Наш современник», В. Кожинов, тем не менее, под некоторыми принципиальными суждениями С. Куняева едва ли бы подписался, потому что любой, кто добросовестно прочитал все, написанное Кожиновым за последние годы, не мог не почувствовать состояния постоянного поиска, предельного напряжения мысли и при том, несмотря на частую категоричность суждений, неудовлетворенность… Каждая новая его работа как бы уточняла предыдущую, детализировала… Я уверен — жизнь его прервалась в поиске…
Возвращаясь к встрече в журнале «Москва»… Фраза, что так легла на душу С. Куняеву, была сказана мною в отмашку, в шутку, как иногда говорю, дескать, не чапай, поскольку «всю жись» по тюрьмам и ссылкам. Для меня тогда наиважнейшим было — позиция В. Крупина, поскольку от нее зависело мое дальнейшее пребывание в журнале. Крупин устоял, православным чутьем учуяв неизбывную родственность социалистической идеи и атеизма, в какие бы одежды ни рядилась древняя хилиастическая ересь. Наверное, также понял или знал, что «социализация бытия» и социализм — не одно и то же, что социальная справедливость лишь объект спекуляции обезбоженного сознания, стремящегося обожествиться в реалиях посюстороннего мира, что собственно социалисты, то есть адепты идеи, — чаще всего жертвы трансформации сознания, и степень их фанатизма зачастую пропорциональна честности помыслов. Что, наконец, единственная возможность социально упорядочить бытие без того, чтобы спровоцировать процесс энтропии, — эта возможность предусмотрена в канонах национальной религии, и только то, что в них предусмотрено, безопасно в исторической перспективе, что утрата религиозного понимания мира — путь в пропасть.
Впрочем, возможно, что все вышесказанное в адрес В. Крупина — мое домысление, поскольку инструмент религиозного сознания часто — интуиция без мотивации.
Устоял Крупин — устоял журнал. И тот непроговоренный спор, что сквозит в книге С. Куняева, это в действительности никак и нигде не заявленный спор-разногласие журналов «Москва» и «Наш современник». Суть разногласия проста — она в понимании природы и происхождения конкретного исторического явления — российского коммунизма, по моему пониманию, изначально, как уже говорил, запрограммированного не только на саморазрушение, но и на разрушение своего пространства. Элементы взрывного механизма по отдельности давно опознаны политологами. Право наций на самоопределение, положим. Как известно, Ленин Сталина убедил: не заманить ту же Украину в царство социализма без хотя бы формальных гарантий, каковые со временем, дескать, станут неактуальными по мере формирования «нового человека». «Утробные» инстинкты должны быть искоренены, а к таковым помимо национальных отнесены были и религиозные предрассудки, и личностная экономическая инициатива, и право на сомнение, и даже право на неучастие в социальных процедурах. Еще в 1960-х отказ от участия в так называемых выборах мог вызвать политическое или психиатрическое преследование. Но это мелочь!
Определенная часть народов подлежала физическому истреблению во имя утверждения социалистического порядка. Без названной процедуры не дожить бы нам до зрелого социализма, «приспособленного к народным нуждам».
Вот еще один любопытный момент «полемизма» в книге С. Куняева. Приводится текст, каковой будто бы являлся финальным в романе Ирины Головкиной (Римской-Корсаковой) «Побежденные».
«Большевизм… процесс этот самобытен и глубоко органичен…»
И далее в стиле С. Куняева панегирик советскому правительству и коммунистической России, которая:
«в муках рождает новые государственные формы и новых богатырей, для которых все классовое должно быть чуждо…».
Поскольку о существовании этого романа С. Куняев узнал от меня, чего он не отрицает, то берусь категорически утверждать, что ничего подобного в тексте романа не существовало до того, как он из рук КГБ попал в руки редактора «Нашего современника». Да и любой, добросовестно прочитавший роман, увидит противоестественность «публицисцизма» вышеприведенных строк в контексте трагического лиризма романа…
Но после цитирования (фактически самого себя) Станислав Юрьевич вдруг снова вспоминает обо мне в следующем контексте:
«Неужели он (Бородин) до сих пор считает свою оценку „русского большевизма“ более справедливой, нежели та, которую выстрадала Ирина Владимировна Римская-Корсакова?»
Весьма некорректная постановка вопроса, потому что и я мог бы сказать: «Неужели он, Станислав Куняев, более прав в данном вопросе, чем я, выстрадавший…» и так далее. Мог бы сказать, но не скажу, потому что — увы! — страдания не в счет, поскольку знал людей, погибших в страдании за идеи настолько вздорные, что о них и говорить неприлично.
«Римская-Корсакова умерла за год до публикации романа», — пишет С. Ю. Куняев. Но за год до публикации (то есть в 1990 году) он и сам не знал о существовании романа. Именно в это время мы были в Америке, где я ему и рассказал… И повторюсь: в том романе, который попал в КГБ во время обыска у моего друга Игоря Николаевича Хохлушкина, никаких публицистических приписок не было, и если автор романа умерла в 1990-м, то авторство приведенного С. Куняевым текста следует искать в другом месте.
Начало 1990-х — то было наисмутнейшее время за все годы новой русской смуты. Русский парламент почти единогласно голосует за развал… Миллионы русских на Украине голосуют за самостийность… К суверенитету рвутся лидеры, которые этого слова выговорить не могут… Тысячи безызвестных и прежде безынициативных объявляются в роли криминальных «экономических пассионариев»… Русские патриоты-литераторы, вдруг возжелавшие политической роли, с треском проваливаются на выборах — причем все: простота и конфетообразность демократических лозунгов выигрывают в сравнении с кашеподобной советско-постсоветской патриотической пропозицией…
Как говорится, на все сто я не рискну утверждать, что нас не ожидают более трагические события, но если, не дай Бог, случится… То все же будет схватка идей, уже «отстоявшихся» в смуте.
Что же до самой смуты, то, несмотря на некоторую, весьма видимую заданность, новая книга С. Куняева эту всеобщую «смятенность» воспроизводит добросовестно и убедительно, чем и особенно ценна. Страницы о событиях 1991-го и 1993-го интересны каждой строкой, поскольку в критических эпизодах истории с наибольшей полнотой раскрывается душевное состояние как непосредственных участников событий, так и неучастников.
И без того известно, а воспоминания С. Куняева это подтверждают, что в 1991-м, в отличие от 1993-го, поклонники «великой советской цивилизации» имели реальный шанс на реванш. Реальный, разумеется, только в пределах условно сослагательного наклонения. Они им не воспользовались. И не потому, что испугались, хотя, возможно, кто-то и испугался. Но и испуг здесь вторичен. Первичен тот факт, что и они, советские патриоты, были равноправными микробоносителями смуты.