В тот же «мундирный» список попало и славянофильство, которому Григорьев, разумеется, отдавал должное и всегда с почтением произносил имена Киреевского и Хомякова. Но и у них он видел господство теории над жизнью и даже находил в учении «московских славян» «социализм»: «Славянофильство… как и западничество, не брало народ, каким он является в жизни, а искало в нем всегда своего идеального народа, обрезывало по условной мерке побеги этой громадной растительной жизни. Своего, идеального народа оно отыскивало только в допетровском быту и в степях, которых не коснулась еще до сих пор реформа… Славянофильство подвергает народное обрезанию и холощению во имя узкого, условного, почти пуританского идеала».
Характерно одно из самых главных разногласие Григорьева со славянофилами: «Убежденные… что залог будущего России хранится только в классах народа, сохранившего веру, нравы, язык отцов, – в классах, не тронутых фальшью цивилизации, мы не берем таковыми исключительно одно крестьянство: в классе среднем, промышленном, купеческом по преимуществу, видим старую извечную Русь, с ее дурным и хорошим, с ее самобытностью и, пожалуй, с ее подражательностью… Славянофильство видит народное начало только в одном крестьянстве (потому что оно у них связывается с старым боярством), совсем не признавая бытия чисто великорусской промышленной стороны России». Таким образом, основой нации, по Григорьеву, идущему здесь след в след классическому европейскому национализму, может быть только «средний класс», купечество – русское «бюргерство», потому что нация может вырасти только из свободного социального слоя. Дворянство свободно, но только благодаря крепостному праву, его изуродовавшему и сделавшему неспособным к национальному лидерству, к тому же оно слишком «оевропеилось»; крестьянство, в силу своей структурной несвободы, пусть и подавляющее большинство русских, но «своего слова» не несет, оно в конечном счете будет подражать тем, кто выше по социальной лестнице, тем, кто свободнее. А купечество – и свободно, и национально-самобытно, и уже искушено «европеизмом» (не будем здесь обсуждать правоту этого взгляда, это, конечно, миф).
Иначе, чем славянофилы, а тем более официозные охранители, понимал Аполлон Александрович и православие. Для него оно было не строгим догматическим учением, напротив, оно «еще ist im Werden» [находится в становлении]. И главная его ценность в том, что оно, перефразируя одного из персонажей Достоевского, – важнейший «атрибут» русской народности: «Дело православия слилось для восточнославянского племени с делом его народности. Еще более слилось оно с делом народности для нас, русских, в частности. Все связи наши с историею, с стариной – поддерживаются церковью…
Приезжаете вы, примерно, в один из старых городов старой Руси: в Тверь, Новгород, Суздаль, Переяславль, Володимер; тщетно искали бы вы следов старого города (во многих, как в Твери, кремля, кремлика не уцелело), коего имя напоминает вам столько великого и говорящего сердцу: общий уровень казенщины прошел надо всем – и старое, и связь, и предание встают перед вами только иконостасом векового собора, более или менее однотипного со всеми другими, – святынею какого-либо монастыря или пустыни».
В конечном итоге, православие, по Григорьеву, скорее не «вселенская истина», а некое (великое) культурно-историческое явление: «Под православием разумею я сам для себя просто известное, стихийно-историческое начало, которому суждено еще жить и дать новые формы жизни, искусства, в противуположность другому, уже отжившему и давшему свой мир, свой цвет началу – католицизму. Что это начало, на почве славянства, и преимущественно великорусского славянства, с широтою его нравственного захвата – должно обновить мир, – вот что стало для меня уже не смутным, а простым верованием – перед которым верования официальной церкви иже о Христе жандармствующих стали мне положительно скверны…»
Народ как «живой организм» не есть что-то застывшее, статичное, он «вечно старый и новый вместе». Поэтому-то олицетворением русскости для Григорьева в итоге станет Пушкин («наше все», – кстати, именно григорьевская формула), который «и есть наша такая, на первый раз очерком, но полно и цельно обозначившаяся душевная физиономия, физиономия, выделившаяся, вырезавшаяся уже ясно из круга других народных, типовых физиономий, – обособившаяся сознательно именно вследствие того, что уже вступила в круг их. Это – наш самобытный тип, уже мерявшийся с другими, европейскими типами, проходивший сознанием те фазисы развития, которые они проходили, но боровшийся с ними сознанием, но вынесший из этого процесса свою физиологическую, типовую самостоятельность».
В отличие от позднейших почвенников, родоначальник этого направления, особенно в последние годы жизни, отстаивал огромную важность героического и вообще личностного начала в русской жизни: «Мысль об уничтожении личности общностью в нашей русской душе – есть именно слабая сторона славянофильства». Характерна его апология грибоедовского Чацкого как «нашего единственного героя», «единственно положительно борющегося в той среде, куда судьба и страсть его бросили», как «товарища людей вечной памяти двенадцатого года, могущественной, еще глубоко верящей в себя и потому упрямой силы, готовой погибнуть в столкновении с средою, погибнуть хоть бы из-за того, чтобы оставить по себе „страницу в истории“». Здесь очевиден прозрачный намек на декабристов.
Политическим революционером Григорьев конечно же не был. Но ощущение неразрывной связи нации и свободы – ключевого у декабристов – и ему в полной мере было свойственно. Как и они, он разделял культ домонгольской, «вечевой», свободной Руси. Для Григорьева гибель вечевых устоев «Русской федерации» – национальная трагедия. Но прошлое в григорьевском мировоззрении никогда не исчезает бесследно, и потому «коренной русский человек остался все такой же, какой он был во времена Мстиславов – стоятелей за вольную жизнь старой Руси». Так что вечевое начало тоже не умерло и способно в новом обличье воскреснуть.
Национализм Григорьева носил ярко выраженный демократический характер, он сам, собственно, определял свое направление как «народность демократическую и прогрессивную», нация и свобода были для него вещами нераздельными. Но, к сожалению, в последекабристский период эти понятия в русской политической мысли соединялись с трудом и чем дальше, тем больше расходились на противоположные концепции – несвободной нации и безнациональной свободы. Отсюда – одиночество Григорьева, его срывы, загулы и слишком ранняя смерть.
На волне гласности, пусть и относительной, сопутствовавшей великим реформам, русский национализм вышел из полукатакомбного существования и стал влиятельным явлением легальной печати. Ранее всего о себе заявили в этом смысле славянофилы (уже в 1856 г. начал выходить их журнал «Русская беседа»), несомненным интеллектуальным лидером которых в этот период сделался И. Аксаков (оба Киреевских, Хомяков, К. Аксаков скончались один за другим в краткий отрезок с 1856 по 1860 г., Самарин, Кошелев, Черкасский ушли в практическую работу по реализации крестьянской реформы).
Иван Сергеевич был гораздо более трезвомыслящим идеологом, нежели его старший брат или Хомяков, чуждым туманных историософий, приверженность к которым составляла слабость последних. Характерна его реакция на архивные материалы по истории Московской Руси, им специально тщательно изученные, – никакой славянофильской «гармонии» он там предсказуемо не обнаружил: «Я занимался целый год чтением грамот и актов, и это чтение заставило меня разочароваться в древней Руси, разлюбить ее и убедиться, что не выработала она и не хранит в себе начал, способных возродить Россию к новой жизни… Если говорить вполне искренно, то знакомство мое с источниками, исследование по ним Земских дум в России меня скорее огорчило, нежели ободрило: мы привыкли с этим словом соединять какое-то либеральное понятие, но, раскрывая правду, я дал бы нашим противникам орудие в руках против нас же самих… Ученые исторические исследования не только не могут служить в пользу славянофильским отвлеченным теориям, но должны разрушить многие наши верования и точки опоры».
Тем не менее, став вождем направления, Аксаков посчитал необходимым принять историческую схему старшего брата о неполитическом характере отношений Земли (народа) с государством в России как догмат, внеся в нее, однако, важное дополнение – понятие общества (разработанное в цикле его статей 1862 г. в газете «День»), пусть неформально, но ограничивающего пределы государственных компетенций. Таким образом, Иван Сергеевич сделал «либерализм» славянофилов гораздо менее «археологическим».