Двое из друзей, которых наши оживленные голоса пробудили от грез, добавляют: «Ах! Это совершенно верно». Адвокат продолжает: «Поймите же, что академические фразы исходят от правительства и, следовательно, созданы для того, чтобы кого-то обмануть; значит, неделикатно читать их в маленьком обществе, а тем более среди людей с равным состоянием».
«Ах! — ответил я. — Как жаль, что я не понял предостережения в «Constitutionnel»; там было сказано, что господин Оже — критик благоразумный и холодный (номер от 26 апреля); следовало бы сказать: очень холодный, судя по впечатлению, которое он произвел на нас, так как, в сущности, господа, кроме заглавия моего памфлета, я вам еще не прочел ни одной фразы из моего сочинения; да и не прочту: я вижу, что всякое опровержение невозможно, так как, даже излагая доводы противной стороны, я усыпляю читателя. Пойдем к Тортони: мой долг — разбудить вас, и уж, конечно, я не скажу больше ни слова о литературе; у меня нет ни красивых женщин, ни орденов, чтобы поддержать ваше внимание».
Так говорил я с некоторым раздражением, раздосадованный тем, что напрасно работал четыре дня и попал впросак со всеми этими рассуждениями, казавшимися мне превосходными, пока я их писал: «Я вижу, что вы никогда ничего не добьетесь, — сказал адвокат. — Вы проживете десять лет в Париже — и не попадете даже в Общество христианской морали[97] или в Академию географии[98]! Кто вам говорит, чтобы вы уничтожили вашу брошюру? Вчера вечером вы показали мне письмо, полученное вами от одного из ваших «классических» друзей. Друг этот на четырех страницах излагает доводы, которые господин Оже должен был изложить на сорока страницах своего фельетона. Напечатайте это письмо и свой ответ; прибавьте предисловие, чтобы растолковать читателю исполненную лукавой ловкости иезуитскую каверзу, которую Академия хочет подстроить всем неосторожным, пытающимся опровергнуть ее манифест».
«Одно из двух, — решили члены первой литературной корпорации Европы, — либо неизвестный человек, который будет нас опровергать, не станет нас цитировать, и мы будем кричать о его недобросовестности; либо он перепишет фельетон этого бедняги Оже, и брошюра его будет смертельно скучна. Мы, сорок против одного, будем говорить повсюду: посмотрите, как скучны и тупы эти романтики с их так называемыми опровержениями».
Итак, я предлагаю публике письмо классика, которое я получил через два дня после того, как манифест г-на Оже появился в свет по приказу. Это письмо заключает в себе все возражения, выдвинутые г-ном Оже. Таким образом, опровергнув письмо, я опровергну и манифест; а в этом я надеюсь убедить самых невнимательных, цитируя в надлежащих местах спора некоторые фразы г-на Оже.
Упрекнут ли меня за тон этого предисловия? Мне кажется, нет ничего проще и естественнее. Между г-ном Оже, который никогда ничего не писал, и мною, нижеподписавшимся, который также никогда ничего не писал, происходит спор, малосерьезный и, конечно, не имеющий значения для безопасности государства, по следующему трудному вопросу: «Какой путь следует избрать, чтобы написать в наше время трагедию, которая не вызывала бы зевоту уже с четвертого представления?»
Вся разница, которую я замечаю между мной и г-ном Оже, ни одной строки которого мне не было известно четыре дня тому назад, до того, как я решил его опровергнуть, заключается в том, что его работу будут хвалить сорок красноречивых и уважаемых голосов. Я же предпочитаю подвергнуться упрекам скорее за шероховатость стиля, чем за пустоту; вся моя вина, если я виноват, будет заключаться не в том, что я невежлив, а в том, что я буду обруган.
Я очень уважаю Академию как организованную корпорацию[99] (закон 1821 года); она открыла литературный спор, и я решил, что имею право ответить ей. Что же касается тех из ее членов, которых я называю, то я никогда не имел чести их видеть. Впрочем, я ничуть не хотел их оскорбить, и если я называю знаменитым г-на Вильмена[100], то только потому, что нашел это слово рядом с его именем в «Journal des Débats»[101], сотрудником которого он состоит.
ПИСЬМО I
КЛАССИК — РОМАНТИКУ
26 апреля 1824 г.
Тысячу раз благодарю вас, сударь, за вашу посылку; я перечитаю ваши изящные томики[102], как только закон о ренте и работа сессии позволят мне это.
От всего сердца желаю, чтобы дирекция Оперы когда-нибудь доставила умам наших dilettanti[103] некоторые из тех наслаждений, которые вы так хорошо описываете, но я очень сомневаюсь в этом; urlo francese[104] сильнее, чем барабаны Россини; нет ничего устойчивее привычек публики, которая отправляется на спектакль только для того, чтобы разогнать скуку.
Не скажу, нашел я или нет романтизм в вашем произведении. Нужно было бы прежде всего знать, что это такое; чтобы осветить этот вопрос, мне кажется, давно пора оставить неясные и абстрактные определения того, что должно быть конкретным. Оставим слова, поищем примеров. Что такое романтическое? «Ган-Исландец» добряка Гюго[105]? Или «Жан Сбогар»[106] со звонкими фразами туманного Нодье? Или пресловутый «Отшельник»[107], где один из самых свирепых воинов, известных истории, после того как он был убит в сражении, дает себе труд воскреснуть, чтобы волочиться за пятнадцатилетней девушкой и сочинять любовные фразы? Или бедный «Фальеро»[108], так оскорбительно принятый во Французском театре, хоть он и переведен из лорда Байрона? Или «Христофор Колумб»[109] г-на Лемерсье, где, если память мне не изменяет, публика, погрузившись в первом акте на каравеллу генуэзского мореплавателя, в третьем ступала на берега Америки? Или «Панипокризиада» того же поэта — произведение, в котором несколько сот стихов, хорошо сложенных и глубоко философских, не могут оправдать однообразную странность и необычайную разнузданность остроумия? Или «Смерть Сократа» о. Ламартина[110], или «Отцеубийца» г-на Жюля Лефевра, или «Элоа», ангел женского пола, рожденный слезой Иисуса Христа, графа де Виньи? Или, наконец, фальшивая чувствительность, претенциозное изящество, вымученный пафос того роя молодых поэтов, которые разрабатывают «мечтательный жанр», воспевают «тайны души» и, упитанные и обеспеченные, не перестают петь людские скорби и радость смерти? Все эти произведения вызвали шум при своем появлении; все они были названы образцами «нового жанра»; все они теперь кажутся смешными.
Не буду говорить о некоторых произведениях, слишком уж жалких, несмотря на своего рода успех, отметивший их появление на свет.
Известно, чтó такое кумовство журналов, уловки авторов, издания в пятьдесят экземпляров, фальшивые титульные листы, перепечатанные фронтисписы[111], переделанные буквы, и т. д., и т. д.; все это мелкое шарлатанство давно уже разоблачено. Война между романтиками и классиками должна быть открытой и великодушной: и у тех и у других бывают иногда поборники, позорящие дело, которому они хотят служить; а в вопросе о стиле, например, было бы столь же справедливо упрекать вашу школу в том, что она породила инверсионного виконта[112], как с вашей стороны упрекать классицизм в том, что он породил Шаплена[113] или Прадона[114]. Я даже не назвал бы только что указанных произведений в качестве возможных образцов романтического жанра, если бы большинство из тех, кто их написал, не украшало себя в свете красивым именем «романтических писателей» с самоуверенностью, которая должна приводить вас в отчаяние.
Рассмотрим немногие произведения, пользовавшиеся в течение последних двадцати лет неослабевающим успехом. Рассмотрим «Гектора»[115], «Тиберия», «Клитемнестру»[116], «Суллу», «Школу стариков»[117], «Двух зятьев» и некоторые пьесы Пикара и Дюваля[118]; рассмотрим разные жанры, начиная от романов г-жи Коттен до песен Беранже, и мы увидим, что все хорошее, красивое, все, что вызывает одобрение в этих произведениях, как в смысле стиля, так и композиции, — все это согласно с правилами и примерами хороших писателей старых времен, которые остались жить, которые стали классиками лишь потому, что в поисках новых тем они никогда не переставали признавать авторитет школы. Я могу назвать только «Коринну»[119], которая стяжала бессмертную славу, не следуя древним образцам; но исключение, как вы знаете, подтверждает правило.
Не забудем, что французская публика еще более упорно отстаивает свои пристрастия, чем автор свои принципы; ибо самые заядлые классики завтра же отреклись бы от Расина и Вергилия, если бы в один прекрасный день опыт доказал им, что в этом состоит средство приобрести талант. Вы сожалеете о том, что не играют «Макбета». Его уже играли, и публика отвернулась от него; правда, его показали без шабаша ведьм и схватки двух больших армий, дерущихся, гонящих, опрокидывающих одна другую на сцене, как в мелодраме, и, наконец, без сэра Макдуфа, появляющегося с головой Макбета в руке.