Глава 2. Александр Смоленский
Вначале 1980-х, когда экономика Советского Союза была экономикой хронического дефицита, хорошие книги считались ценным товаром, а книги, запрещенные властями, были еще ценнее. Хотя некоторые книги были запрещены как подрывные, Библия продолжала существовать в государстве, официально объявленном атеистическим. Ее можно было найти на полке личной библиотеки, купить на черном рынке, получить от иностранных туристов или обменять на что-нибудь. Как и другие товары, имевшиеся в стране в ограниченном количестве, Библии стоили дорого. На черном рынке просили пятьдесят рублей за томик — около половины средней месячной зарплаты.
Власти изо всех сил старались запретить и не допустить копирование печатной продукции, особенно материалов, якобы представляющих угрозу для официальной идеологии. Перепечатывание запрещенных рукописей, таких, как роман Михаила Булгакова “Мастер и Маргарита”, могло привести к неприятностям с КГБ. В популярной песне того времени упоминается пишущая машинка “Эрика”, использовавшаяся для перепечатки самиздатовских текстов в нескольких экземплярах.
“Эрика” берет четыре копии, — пелось в песне. — Вот и все! И этого достаточно”[1].
Для использования копировального устройства в любом офисе или институте требовалось специальное разрешение, и в большинстве случаев копировальные устройства хранились под замком. У Александра Смоленского не было ни замка, ни ключа, ни специального разрешения, но у него было то, что на социалистическом жаргоне называлось “средствами производства” — печатный станок, краска и бумага. Он работал в государственной типографии, а после окончания рабочего дня печатал Библии. Этот непокорный молодой человек с тонкими волосами цвета пшеницы и светлыми усами, практичный и напористый, сформировался на самом дне советского общества. Для Смоленского конец социализма начался с печатания Библий.
Смоленский не имел высшего образования, и в годы застоя его шансы на успех были малы. Он был изгоем. Его дед со стороны матери был членом австрийского Бунда, евреем и коммунистом; незадолго до Второй мировой войны он бежал от нацистов в Советский Союз. Мать выросла в Москве, но война принесла семье беды и страдания из-за ее австрийских корней. Когда началась война, его отца, Павла Смоленского, отправили на Тихоокеанский флот, а мать с маленькой дочерью эвакуировали в сибирский совхоз. После войны они вернулись в Москву, где родилась еще одна дочь, а следом за ней 6 июля 1956 года родился и Александр. Его родители развелись, когда он был маленьким.
Юность Смоленского, по его собственным словам, была трудной, жили “на хлебе и воде”. В послевоенные годы всем было тяжело, но положение Смоленского усугублялось тем, что его мать как австрийская еврейка не могла получить образования и ее почти нигде не брали на работу. Так что она не работала, и жили они бедно. Отец, вспоминал он, не играл абсолютно никакой роли в его жизни, и воспоминаний о нем не осталось. В надежде улучшить свою жизнь Смоленский восемь лет изучал хинди, но “оказалось, что это никому не нужно”. Он рос в Москве со старшими сестрами и матерью. Поворотный момент наступил, когда Смоленскому исполнилось шестнадцать лет и пришло время получать паспорт. Заполняя в милиции анкету, Смоленский мог указать в графе “национальность” национальность матери, родившейся в Австрии, или отца, который был русским. Он дал выход переполнявшей его злобе и написал “австриец”, но эта запись лишь усугубила его несчастья. Поскольку он был евреем, его возможности в плане карьеры уже были ограничены. Написав “австриец”, он стал в глазах властей еще большим изгоем, которому система не оставляла практически никаких путей продвижения наверх.
“После этого я получил все, что мне причиталось, — сказал мне Смоленский с грустной усмешкой. — Государство не любит такие шутки”{10}.
Оно и не шутило. Когда Смоленского призвали в армию, среди его документов имелся длинный список военных округов, в которых ему запрещалось служить, включая желанные для всех Москву и Ленинград. Смоленского направили служить в далекий Тбилиси, цветущую столицу Советской Грузии, восточный город, не похожий на Москву ни по темпераменту, ни по стилю жизни. Там Смоленский привлек к себе внимание Эдуарда Краснянского, двадцатишестилетнего журналиста, призванного в армию после окончания института. Краснянский вспоминал, что, когда он познакомился со Смоленским, взгляд этого молодого человека был то веселым, то пронзительным, как луч лазера. Смоленский был фрондером, бунтовавшим против системы. В суровом мире Советской армии он не выносил пренебрежительного отношения, оскорблений и держался обособленно. “Кот, который гулял сам по себе, — повторял вслед за Киплингом Краснянский, вспоминая о нем. — Любая несправедливость, а с нею в нашей армии мы сталкивались часто, приводила его в ярость. Он никогда не позволял унижать себя. Он не мог допустить, чтобы унижали людей, находившихся рядом с ним. В армии старослужащие делали что хотели, при этом некоторые унижали тех, кто был моложе и слабее. Александр Павлович не допускал этого. Было заведено, что солдаты постарше обращались к более молодым на ты, как к детям. Но Смоленский не допускал даже такого незначительного проявления неуважения, он требовал, чтобы к нему обращались более официально, на вы”{11}.
Краснянский был знаком с жизнью в Грузии, где он вырос. Он взял Смоленского под свою опеку. Они были очень разными: Смоленский — сердитый юноша, настолько худой, что с него едва не сваливались брюки, Краснянский — более опытный и практичный старший товарищ. Однажды им понадобились деньги, и тогда родилась идея. Типография армейской газеты располагала краской, бумагой и печатным станком, и они начали печатать дешевые визитные карточки, одновременно осваивая профессию наборщика. Они продавали сто карточек за три рубля, гораздо дешевле, чем конкуренты, просившие десять рублей. Их покупателями были в основном друзья Краснянского и знакомые его семьи, жившие в Тбилиси. “У нас было дешевле, лучше и быстрее”, — вспоминал Краснянский спустя много лет, широко улыбаясь. Они были солдатами-пред-принимателями, имевшими бизнес на стороне. “Мы выполняли любые типографские работы, — сказал мне Краснянский. — Солдату ведь нужно как-то жить”.
До последних дней службы в армии Смоленский оставался бунтарем. Когда других солдат по окончании срока службы отправили домой, командир в отместку за все доставленные Смоленским неприятности не выдал ему документы о демобилизации. Тогда Краснянский и Смоленский зашли к офицеру, схватили лежавшие на столе документы, выбежали из кабинета, перелезли через забор и скрылись. Они приехали в аэропорт, но у Смоленского не было билета. Один из знакомых Краснянского, работавший в аэропорту, помог ему приобрести билет до Москвы.
В столице перспективы Смоленского, вернувшегося после двух лет армии, оставались по-прежнему безрадостными. Единственное, что он освоил в армии, — это профессия наборщика. Краснянский пытался устроить его в Полиграфический институт, но Смоленскому нужно было помогать двум сестрам и матери, поэтому вместо учебы он предпочел идти работать в типографию. “Я был врагом народа, — вспоминал Смоленский, — вернее, сыном врагов народа. Я не мог найти приличную работу”.
Разочарование Смоленского росло, но одновременно он становился все более оборотистым дельцом теневой экономики. Три года после службы в армии он проработал в типографии, а затем стал старшим мастером в издательстве одного из советских промышленных министерств. Его зарплата составляла 110 рублей[2]. Кроме того, он подрабатывал в пекарне.
Чтобы работать на двух работах, требовалось множество разрешений, но Смоленский договорился со знакомым, который оформил документы на свое имя. Смоленский зарабатывал еще шестьдесят рублей, из которых десять отдавал этому знакомому.
Свои первые джинсы Смоленский носил целый год. Как многие представители его поколения, он часами просиживал на кухне, жалуясь в задушевной беседе на свои беды. “Система была организована таким образом, чтобы мы половину жизни думали о еде, — рассказывал он, — а вторую половину тратили на покупку одежды, чтобы было чем прикрыть задницу”.
Чтобы выжить, Смоленский по ночам использовал возможности своей типографии и печатал Библии наперекор системе. Это было его местью. Смоленский говорил, что он также старался помочь Церкви, печатая Библии “бесплатно”. Русская православная церковь, настаивал он, “могла помочь уничтожить существовавшую систему”. Однако церковная иерархия относилась к государству лояльно, поэтому неясно, почему Смоленский считал это своей местью.
Выгода кажется более правдоподобным объяснением. Смоленский нашел в системе брешь: на Библии был спрос, а он мог печатать их. Биолог Алекс Гольдфарб, через которого в то время иностранные журналисты поддерживали связь с диссидентами, использовал журналистов и дипломатов для контрабанды книг. “Библия не только представляла ценность сама по себе, но и была своего рода валютой, — сказал он мне. — Это был способ поддержать людей. Если мы получали партию книг, мы отдавали их в семьи осужденных, поддерживая их”. Возможно, Смоленский пришел к выводу, что борьба с системой и получение незаконных левых доходов — это одно и то же, пояснил Гольдфарб. “Деловая активность была формой политического инакомыслия, — сказал он. — В те дни система ценностей была иной. Люди, воровавшие типографскую краску и печатавшие Библии, были героями, они были хорошими. Плохими были те, кто доносил на них в КГБ”{13}.