Шли дни, и стало ясно, что из Москвы, по телефону, быстро решать возникающие задачи не получится. Простой пример: из Чернобыля звонят и сообщают, что, по-видимому, почти все топливо из реактора выбросило в машинный зал. Почему возникли такие подозрения? Специалисты ехали на бронетранспортере вдоль стены машинного зала и измеряли дозу: в определенной точке она вдруг во много раз увеличивалась. Было 15, 18, 20 рентген в час и вдруг сразу 2000. Потом снова доза резко падала. Напротив этой точки в стене имелась щель, через которую, как предположили, и «светило». Я быстро прикинул: для того чтобы такое стало возможно, следовало в машинном зале к этой трещине привалить много тонн топлива, но и тогда показания прибора росли бы гораздо более плавно. Оказалось, при замерах дозиметр в этом месте опускали прямо на кусок выброшенной топливной сборки. Вопросов возникало все больше, и потому мне стало ясно: надо ехать в Чернобыль. Катастрофа совпала с другой бедой: умирала от рака моя мама. Помню, как сказал ей, уже практически неподвижной, произносившей слова с трудом, что работаю в оперативной группе, помогающей с расчетами и экспериментами Чернобылю. Мама сразу вспомнила, что чернобыль — это сорт полыни, горькой степной травы. И неожиданно попросила меня открыть Библию, которая всегда находилась при ней. Я прочел слова из Откровения Иоанна Богослова, их позже сотни раз цитировали в связи с чернобыльской катастрофой: «Третий Ангел вострубил, и упала с неба большая звезда, горящая, подобно светильнику, и пала на третью часть рек и на источники вод. Имя сей звезде полынь». Мама пристально посмотрела мне в глаза: «Солнышко мое, поезжай туда. Мне скоро будет лучше. Надо ехать, я знаю это, я чувствую. Чернобыль — твоя звезда, нельзя уйти от судьбы, твое место там».
Накануне моего отъезда в Чернобыль были похороны мамы, а перед этим меня вызвал к себе Александров. Он сидел страшно усталый в своем кабинете, где находился, по-видимому, и день, и ночь, а ведь к тому моменту ему было за 80, и сказал: «Я посылаю вас не только работать в оперативной группе, но и присутствовать на заседаниях правительственной комиссии. Там нужен человек, который разбирается в ядерной физике. Не переживайте, если ваших предложений никто слушать не будет. Но если начнут замахиваться на то, чего делать ни в коем случае нельзя, если это приведет к переоблучению людей, обращайтесь к руководителю оперативной группы, звоните мне и любыми путями остановите это». Я поехал, еще не зная, что буду ездить по этому маршруту сотни раз и жить по графику: 18 дней в Чернобыле (время, которое там разрешалось проводить) — 12 дней в Москве. Командировка растянулась на 20 лет.
Помню, как впервые ехал в «Ракете» вверх по Днепру, как переоделся в рабочую одежду: нитяные носки, солдатское белье и костюм защитного цвета. Помню слова «Добро пожаловать в Чернобыль!», произнесенные с капитанского мостика. В правительственной комиссии, при которой я должен был состоять консультантом, меня встретили совершенно неожиданно: «Вы можете русским языком сказать, кто вы такой? Профессию свою можете назвать?» Ответил, что я физик. «Нам физики не нужны, на кой черт нам физики! Нам нужны специалисты по реакторам!» Много раз потом я сидел на заседаниях комиссии в уголочке, вокруг меня были люди в ватниках с нарисованными на плечах генеральскими звездами, директора институтов и министры. Тогдашний зампред Совета министров и председатель комиссии Борис Евдокимович Щербина прямо оттуда периодически звонил председателю правительства Рыжкову. Для меня было совершенно невероятно попасть в эти круги, поэтому я боялся сказать что-то лишнее. Несколько раз поднимал руку, считая, что можно найти решение и дешевле, и лучше. Слова мне не давали. Все изменилось после одного случая. 21 октября 1986 года, в самый разгар работ по сооружению «Укрытия», меня нашел Валерий Алексеевич Легасов, академик, замдиректора нашего института и член правительственной комиссии, и повел меня прямо в кабинет Щербины. А тот огорошил новостью: в реакторе, судя по всему, началась цепная реакция. Почти одновременно произошло три события: в нижних помещениях блока стала расти температура, в воздухе на площадке повысилась активность аэрозолей, к тому же вертолетчики, каждый день летавшие над блоком, доложили, что доза над развалом составила 35 рентген в час — в 4 раза больше, чем за день до этого. Нужно было быстро оценить, что происходит, ведь на площадке находились тысячи человек. Я спросил, сколько у нас есть времени. «Могу дать вам час». Тут же ко мне приставили специального человека из КГБ, который фиксировал все мои действия и распоряжения и заставлял, как при допросе, подписывать каждый лист бумаги.
Вместе с другими физиками мы стали разбираться. Было ясно, что это не цепная реакция, ведь сигнализирующих о ней короткоживущих радионуклидов мы не обнаружили. Но что же тогда? Легче всего оказалось объяснить причину повышения температуры в нижних помещениях блока. В это время шло бетонирование фундаментов опор, на которые должны были опираться несущие балки создаваемого «Укрытия». Бетон поступал от специальных насосов по трубопроводам к опорам. Контролировать его укладку было чрезвычайно трудно из-за огромных радиационных полей и разрушенных конструкций. В результате значительная часть бетона утекала в нижние помещения, заливая их и перекрывая пути воздуху, который раньше охлаждал топливо. Довольно быстро мы разобрались и с аэрозолями. Оказалось, какой-то ретивый человек убрал измерительные установки с их места и поставил к дороге, по которой постоянно пылили бетоновозы. В таких условиях радиоактивность можно было бы намерить не в 10, а в 100 раз больше.
Но с вертолетными данными вышла загвоздка. Начали разбираться, и вот что оказалось. На месте работали военные вертолеты — их оборудование предназначалось для измерения излучения над воронкой ядерного взрыва. То есть они способны летать над плоской земной поверхностью и определять дозу радиации на расстоянии одного метра от нее. А у нас высота объекта составляла 70 метров. Поэтому пилоты получили инструкцию делить показания приборов на 4. Я навел справки и узнал, что новый экипаж перебросили в Чернобыль из Афганистана и до летчиков просто не дошла инструкция. Обо всем этом я доложил Щербине. Он дал мне еще час и потребовал более существенных доказательств. Мы с коллегами сели в вертолет и зависли над жерлом реактора. Взяли с собой несколько дозиметров, в том числе и японский, который отобрали у Легасова, и сфотографировали одновременно их и приборную доску вертолета с высотой и координатами, чтобы было видно, что мы не жульничаем. Щербина, увидев фотографию, предложил для надежности полетать так еще несколько дней и проверить результат.
Через несколько дней после того случая я, не спавший несколько суток, заснул прямо на правительственной комиссии, упал в проход. Спустя несколько дней на очередном совещании Щербина посмотрел на меня: «Нам было бы интересно узнать, что по этому поводу думает наука... Если она уже проснулась». Ко мне стали всерьез прислушиваться. Правда, конфликты все равно случались. Однажды я докладывал на комиссии о том, какие помещения мы обследовали. Высокий начальник, приехавший с инспекцией из Москвы, возмутился: «Почему это в одном месте вы намерили 7 тысяч рентген, а военные 10 тысяч? Что же это за наука, которая так неточно меряет?» Я ответил, что перемерять мы не будем, в любом случае ясно, что работать там нельзя. Чиновник в ответ бросил, что в Чернобыле трусы не нужны. До этого в комнате стоял легкий гул — люди его не особо слушали. Но после сказанного повисла полная тишина. Никто такими обвинениями в Чернобыле не бросался. Да, ты мог не очень хорошо сделать свою работу, мог что-то упустить. Но объявлять трусом человека, который в день по несколько часов ползает во взорванном реакторе... Ведь как делаются замеры в подобных условиях? Смертельную дозу радиации можно схватить за несколько минут, поэтому специалист пробегает мимо опасного места с удочкой, на которую подвешена специальная таблетка. Закинув ее на скопление топлива, прячется за колонной, а потом выдергивает таблетку и бежит назад — не по асфальтовой дорожке, а среди развалин. Если он споткнется и упадет, может в результате тяжело заболеть…
В Чернобыле требовался опыт, доведенный до автоматизма. В голове щелкает некий счетчик — тут ты должен спрятаться за колонну, здесь пригнуться, чтобы схватить меньше рентген и при этом сделать дело. Однажды молодые солдаты, которых я все время ругал за неосторожность, огрызнулись — пойдите и попробуйте набрать меньшую дозу радиации. Я пошел и набрал меньше, хотя тогда мне было уже под 50 и двигался я не так быстро.
— Что в Чернобыле было страшнее — радиация или стресс?
— Самая опасная штука — радиофобия. В Чернобыле люди умирали от нее на пустом месте, не получив никакой особенной дозы. Так ушел один из моих товарищей, молодой физик, кандидат в мастера спорта. Сидел рядом со мной на диване, откинулся на спинку и умер: остановилось сердце. Когда в нашей небольшой группе произошла вторая смерть, я кинулся в Киев, к врачам. К нам прислали психиатров, которые разъяснили, что человек может испытывать сильнейший страх радиации. Каждый раз он идет в реактор, как на смерть. Он скрывает этот страх, пытается с ним справиться — ведь рядом идут другие мужчины, это как атака, нельзя не идти. И этот страх в конце концов может убить.