— Вам не очень хочется давать интервью, я это вижу, — говорю я.
— Ну что ж делать, раз надо? Вы просите, значит, надо, — говорит он, и по его голосу и по его взгляду, понятно — плевать ему хотелось на меня, и на это интервью.
— Но вы это делаете не только потому, что вас просят…
— Вы и деньги платите какие-то, и просите, — поправляет он. — Я сплошь и рядом разговариваю без всяких денег. Это ваша добрая воля — поддержать артиста.
— Мы не хотели вас поддерживать, но нам очень нужно было интервью.
— А вы получите интервью и поддержите артиста. Это — работа. Я прожил жизнь, у меня есть мысли свои какие-то. Я когда разговариваю, включаю силы оставшиеся — ничтожной души своей, — говорит он, а я, хорошо подготовившись, то есть, прочтя и прослушав многие интервью с ним, уже боюсь, что меня постигегнет та же участь, что и моих коллег: Мамонов заведет пластинку, на которой записаны мысли, накопившиеся за жизнь, а я буду слушать, молчать и кивать головой, потому что Мамонову вопросы не нужны, диалог ему не нужен, будет монолог. — Я включаю мозг, — продолжает он. — Умственный труд — самый тяжелый, легче лопатой яму копать, чем давать интервью. Вы тоже не приехали сюда бесплатно. В рекламе я не нуждаюсь, я имею своего зрителя, он малочисленен, несмотря на всю шумиху, но он верен, он любит меня.
— Зрителя вы какого имеете в виду? Того, что слушает «Звуки Му», или смотрел «Остров»? Мне кажется, это две совершенно разные категории людей.
— Вот теперь они слились, — Мамонов смотрит не на меня, а по сторонам, когда он все же останавливается на моих глазах, мне становится еще холодней. — Кто-то отпал, кто-то стал любителем и того, и того. Молодежь полюбила «Остров», а старшие люди приходят на мои творческие встречи, ожидая увидеть что-то серьезное, а видят клоуна — клоуна хорошего, я это делать умею.
— Вы — не хороший клоун…
— Клоуны бывают разные — печальные, грустные, страшные. Какой я — вам судить, — говорит он голосом, который слышится отчетливо, но уносится легким ветром, как вода в речке. — Многие смеются, улыбаются, радуются, понимают, что все это — стремление к свету. Это стремление изо всех сил маленького человечка… такого червячка к свету посредством… Я и стихи читаю, и прозу, и песни пою, и танцую, и кричу, все это делает любой клоун в цирке. Я так или иначе умею это делать, за исключением акробатических номеров, к сожалению. Вот моя цель… цель моя, — повторяет он, ударяя повторенные слова, и звучит, как старый нищий, который у входа в метро бьет себя в грудь, но никто его не слышит. — Слиться на эти полтора часа со зрителем в любви. Если это происходит, если я вижу счастливые лица, значит, я сделал свое дело.
— А что вам счастье других?
— Это — заповедь.
— А свет?
— Свет — невещественный. Свет наших душ и есть любовь. Качество наших душ. Она день ото дня бывает разной — то мы злые, то пьяные, потом опять вдруг хорошие, опять уступаем, слушаем друг друга, понимаем. Кто знает, что такое свет, тот знает, а кто не знает, тому не объяснишь.
— А вы откуда знаете? — я успеваю вставить вопрос в ту паузу, когда Мамонов открывает рот, чтобы сказать что-то еще. Он молчит, и я знаю, что он обдумывает — не ответ на вопрос, а продолжить ли свою мысль или все же обратить внимание на меня.
— Ну, сходите в магазин, — он все же отвечает на мой вопрос, — купите ананас, сядьте на кухне на табуретку, разрежьте его и попробуйте. Точно так же свет — как ананас. Но это не тема нашего разговора, — говорит он, выбрав тему сам.
— Может, зритель и порадуется на вашем полуторачасовом концерте, но быть с вами двадцать четыре часа в сутки и еще любить вас при этом должно быть невыносимо, — как можно мягче говорю я.
— Любить, вообще, сложно, потому что любовь — это не чувство, а добродетель. Любовь значит делать добро, а делать добро — всегда жертвовать, поэтому любовь — это всегда трудно, но она — единственный путь к взаимному сосуществованию, все остальное — ад. В обиде жить, в ненависти — это самим себе устраивать ужасы.
— Не всегда сами себе мы их устраиваем, у обиды есть источник.
— Кто-то тебя обидел — это его проблемы.
— А больно…
— Больно? Это твои проблемы.
— Но очень больно…
— Я не гуру, для меня ясно все. Мы крутимся вокруг того, чтобы получить радость. Радость либо от бутылки водки, либо от того, что мы друг к другу хорошо относимся. Это разного рода радости, и вот на наших концертах мы стараемся вот эту радость не от водки брать, а от любви друг к другу. Я всегда зал очень люблю, и концерт мы делаем вместе. И это большое счастье, и я это делать умею. Анализирую, стараюсь, чтобы лучше было, всякие тонкости — этого не расскажешь, как врач делает операцию, что-то здесь прихватит, что-то там. Так и искусство — утром встал, что-то мелькнуло, смотришь — не то, а потом то, что было не тем, опять становится тем. Это нечто похожее на игру, приходится жить так, с открытым сердцем, не только хорошее, а и много плохого в себя приходится брать, и жить с этим. Профессия такая. Все эти песни, все эти скачки и гримасы всяческие на сцене, и ужимки, и «Остров», все это — жизнь. Поэтому спрашивать, как вы живете… — он отворачивается и смотрит вниз на траву или на свои брюки — поношенные, деревенские. Я открываю рот, чтобы сказать, что не спрашивала, как он живет, но Мамонов не дает мне слова сказать, на пластинке важная запись, ее надо доиграть. Голос его звучит тоже шершаво, как будто игла идет по много раз проигранной пластинке. — Я вам рассказал все о своих плодах… я могу тут сесть и вам заливать какой я замечательный. А ты мне плод давай…
— Не думайте, будто я не слушала интервью с вами. Вы мне, как и другим, расскажете про то, какой вы незамечательный, но у вас все равно получится про то, какой вы замечательный, — и это я тоже говорю очень мягко, но Мамонов не реагирует, он принял на себя это мытарство — дать интервью, и ему нужно вытерпеть час с небольшим.
— Нет, я просто живу, — отвечает он. — Живу каждый день, и радости есть и… А какой я? Чтобы я себя оценивал — никогда. Картина оценивается на аукционе. На мои концерты ходят? Ходят. Вот и все.
Дождь, наконец, начинается, но птицы продолжают петь. Сначала он идет мелкими каплями, потом тяжелеет, и вопросы на листах, разложенных на столе, текут синими чернилами.
— Пойдем в дом, — Мамонов встает.
Входим в дом. Темно. Садимся за стол. На столе свернувшись клубочком спит кот.
— Вот… — продолжает прерванную дождем мысль Мамонов. — Вообще вся наша форма, она очень простая — дух творит себе форму, какой ты человек, так и будешь делать. Тебе дан для этого талант, способы, руки, ноги, мозги, но очень важно, зачем ты это делаешь. Пушкин нам ответил, зачем — «и чувства добрые я лирой пробуждал». Если добрые чувства, то может быть все, что угодно, — и рок-н-ролл, и танцы, и гримасы, и все. Мотив… мотив — самое главное. Так же и в нашем с вами случае, — возвращается он к случаю, о котором я уже забыла, — деньги — не мотивация. Я бы все равно вам дал интервью, но вы еще и заплатить за это можете.
— Почему у вас нет денег?
— Как это у меня нет денег?.. Я — артист альтернативного независимого жанра, не для широкой аудитории… Не знаю, себя оценивать трудно… это и неважно, это даже вредно. Приходиться анализировать, видео снимать, смотреть, как ты двигаешься, что-то исправлять, но это такая обычная режиссерская работа.
— Стыдно на себя смотреть?
— Бывает стыдно, а бывает во-о-о! — он поднимает большой палец. — Это работа, а я тело знаю свое.
— Вы так уже не можете, наверное, двигаться — «муха источник заразы»?
— Запростяк! — оживляется. — Запростяк и с большой энергией, и все лучше и лучше. Но не в этом дело. Дело — в мотиве. Если я, в том числе, начинаю плохо жить, пить водку, с женой ругаться, это тут же отражается на сцене, да где угодно отразится обязательно. Закон такой.
— Жена у вас, наверное, очень терпеливая, — говорю я. — Она несколько дней боялась к вам подойти, попросить, чтобы вы нам интервью дали.
— Жены все хорошие, пока с ними не поживешь тридцать пять лет, — ворчливо говорит он.
— Но с вами тридцать пять лет пожить тоже не сладко.
— Живу не я с ней, а она со мной. Она при мне, и не страх это, а чуткость. Значит, у меня что-то было… Она видит это, чувствует… Видите, как? И я стараюсь. Она устала, из города приехала. Ну что я буду к ней лезть со своими расспросами? Хотя все горит, хочется спросить, но… Если не стараться, то молчание по разным комнатам, бывает и так… Но быстро очухиваемся. Брак — это труды, это тяготы друг друга носить.
— Разве легче они со временем не становятся?
— Во вкус входишь. Что-то стараешься сделать для нее, где-то уступить. Добро всегда имеет вкус, — он смотрит мне в глаза, за окном снова выглядывает солнце. — Это — навык. И не хочется, а идешь первый — прости. Еще раз. И еще раз. И еще. Вот так образуется навык. Как в пьянстве — день пьешь, два пьешь, как-то… да, и у меня бывает. Ну и что? И что? Это — не выход в любом случае, — он смотрит мне в глаза, в его — падает луч солнца. Мне становится некомфортно.