«Поедем, красотка, кататься!» — предлагаю я жене и седлаю обеих лошадей. От базы вдоль гривы километра на четыре укатанная тракторная дорога. Без седла я не усижу на лошади и километра, зато в седле хоть так, хоть этак, то есть боком, хоть с уздой, хоть без. Монголки рысью не умеют, с шага сразу в галоп. Зато не галопируют — стелются вдоль дороги. Все это конспективно объясняю жене, до того видевшей лошадь в основном в кино. Возмущен ее робостью, оскорблен неразделенностью настроения. Не уговариваю — заставляю водрузиться на кобылу. Ну как же! Такая луна и дорожка прямая! Это ж на всю жизнь запомнится! При посадке лошадь наступает копытом жене на ногу, я слышу вскрик, но не обращаю внимания: я уже вижу, как мы вдвоем скачем по ночной безлюдной, луной высвеченной тайге.
Счастье.
Ох уж эти городские женщины! Никакой романтики! Подумаешь, кобыла на ногу наступила! Ведь такое мгновение может и не повториться более!
А тут еще вспоминаются какие-то австралийские стихи, кажется, маршаковского перевода. Двое скачут по степи… Что-то вроде: «Мы долго с ней скакали… в какой-то… тишине. Лик милой Мэри Кэмпбел был светел при луне».
Кручусь на лошадке, кричу со злобной досадой: «Ну что ты там! Скачем или нет?!»
Только кобыла, наступившая на ногу моей жене, умней меня, понимает, кто на ней, упрямо разворачивается назад через кусты. Я взбешен. «Да что же ты! — ору. — Второй такой ночи может и не быть! Ну это же просто!» Но чертова кобыла ко мне уже задом и мелким шажком предательства назад, к зимовью.
— Ну и черт с тобой! — кричу в ярости — и!.. Мой конек знает, что мне надо. С места в галоп! Луна? Да, но на небе! Я же впереди себя не вижу ни деревьев — сплошная темная стена, ни поворотов дороги, потому и отпустил узду — конек, он все видит, все знает, где надо — влет, где надо, осадит вовремя… Два, три раза летаю я по дороге туда-обратно, туда-время… Два, три раза летаю я по дороге туда-обратно, туда-обратно… Я говорил о счастье, да? Вот оно! Если есть какой-то смысл во фразе: «Душа поет!» — так вот, истинно поет! Никакой алкогольный хмель не сравним, само сравнение — пошлятина!
Душа продолжает петь, когда возвращаюсь в зимовье. К разочаровавшей меня жене вполне снисходителен… Что ж, дескать, не всем дано… Перевязанной ступни не замечаю…
Зато много позже и уже совсем в иных условиях сочиню я стих про ту ночь. Это к тому самому вопросу, из чего рождаются стихи.
Мы уходили от тумана
на длиннохвостых кобылицах,
росу копытами сбивая,
в росе копытами звеня.
Сквозь удила храпели кони,
хлестали гривами по лицам,
и в нашем радостном побеге
ты не отстала от меня!
Мы уходили от тумана,
и мы неслись, и мы летели…
и все случилось, как случалось
в забытых юношеских снах, —
мы в этом яростном галопе
смогли познать на самом деле,
что могут двое, если двое
на стременах!
Без колдовства и без обмана
вдруг стала явью небылица —
в одном рывке, в едином вихре
навстречу призрачности дня
мы уходили от тумана
на длиннохвостых кобылицах,
и в нашем радостном побеге
ты не отстала от меня!
Когда-то и у кого-то, возможно, стихи и рождаются из мусора, но не в данном случае. По существу, здесь все правда. Наш с женой рывок из Москвы в неизвестность — все было именно так: плечом к плечу. И сколько в этой неизвестности случилось всего и всякого — разве только врагу в дурном настроении пожелаешь…
И по прошествии лет нет, не забылось, как, пытаясь выкарабкаться из нищеты, ползали мы в тайге по сезонью, собирая сперва жимолость, потом чернику, потом бруснику… Как, нагруженные (я по тридцать, жена по двадцать килограммов), перлись мы сперва по тропе до тракта, попуткой до Слюдянки, электричкой до Иркутска, как ходили по домам и уговаривали купить у нас по дешевке таежные дары, как торговали у поездов по стаканчику…
Как потом ушли бичевать на кедровый промысел, выматываясь до изнеможения, в итоге оказались ни с чем и, изгнанные из тайги бдительными органами, приткнулись нищие в Иркутске, где жена устроилась комендантом и на полставки уборщицей общежития медучилища, а я там же кочегаром, конюхом, дворником и по совместительству — вышибалой. Вся сексуально озабоченная шпана района ежевечерне штурмовала прибежище иногородних девиц…
Уборщица по штату, жена чистила и скребла туалеты в помещении: я, как дворник, чистил наружные, иногда не выдерживал, особенно зимой, тошнотой захлебнувшись, и тогда жена брала лом в руки и шла долбить… Известно что…
Вот куда «мы уходили от тумана на длиннохвостых кобылицах».
Только нынче эти тошнотворные стоны не в счет. Когда вспоминаем тайгу, светлеем лицами, потому что хотя бы в сравнении с тем, что было потом, таежная наша одиссея навечно запечаталась в памяти как, ну, положим, не сплошное, но во всяком случае часто и мощно испытываемое и переживаемое чувство счастливости.
В камере моего второго срока буду я писать жене ободряющие строки:
Обмануты вещими снами,
Поверим, что жизнь не окончена.
Все злое случилось не с нами,
А с кем-то, прошедшим обочиной.
И снова дорога брусничная
Кедровым кореньем подкована,
Все главное, важное, личное
У нас в рюкзаках упаковано.
Во все, до сих пор невозможное,
Мы снова уверуем истово.
Распахнутся пади таежные,
Расстелются тропы змеистые…
И нынче грустно и умильно смотрим на сохранившиеся фотографии, снимки подтверждают, свидетельствуют — оно было, стихийное, нерефлектируемое счастье, иначе зачем бы их хранить, фотографии эти…
Или вот еще: стоим мы с женой на том самом месте, где великая Ангара выпадает-вытекает из великого Байкала. С другой стороны ангарского пролета, из-за горы, что над поселком Листвянка, выплывает-возносится красный шар луны. Он так огромен, как бывает огромен, рассказывают, только в африканских пустынях. Только в пустынях, сколь ни велик шар, он все равно далеко. А тут — рукой подать — красно-оранжевое чудище с таинственной ухмылкой… И тотчас же с того ангарского берега к нашему — красно-оранжевая дорога и прямо в ноги упирается, если ноги у самой воды. Иноприродная плотность лунной дороги до того обманчива, что от отчаяния вопиешь к разуму, чтоб не ступить и не зашагать… От соблазна шаг назад. А шар завис над горой в раздумье: дескать, ну что им еще надо, людишкам — мотылькам вечности…
В который раз вспоминаю песенку, что пела к ночи мне бабка моя премудрая, песенку про мотылька: «Но не долог мой век, он не доле и дня. Будь же добр, человек, и не трогай меня!»
«Не надо, — шепчу про себя, — не искушай!» Я же знаю, будут еще искушения настырнее и наглее, а ситуации куда как безысходнее. Может, тогда и сломаюсь. Нынче же пусть будет только красота мира Божьего, пусть ее будет как можно больше, чтоб потом, как у Бунина:
И цветы, и шмели, и трава, и колосья,
И лазурь, и полуденный зной…
Срок настанет — Господь сына блудного спросит:
«Был ли счастлив ты в жизни земной?»
Так вот, я пока не уверен, что «забуду все», потому и сбрасываю в копилку те мгновения счастья, что выпадают на долю, их уже немало, копилка позвякивает, едва потрясешь… Но «к милосердным коленам припасть» я еще не готов, я еще на промежуточной стадии, на гумилёвской, пока я только готов — и это уже много, —
…представ пред ликом Бога
С простыми и мудрыми словами,
Ждать спокойно Его суда.
То есть я еще в гордыне, еще в заначке уйма всяких дерзостей и непрощений.
* * *
Не знаю даже, отчего, решив поговорить о счастье, уперся именно в этот краткосрочный эпизод таежного бытования.
Наверное, надо было начать с иного. Сколько было радостных встреч и общений, сколько замечательных, неповторимых людей, каждый в свое время так или иначе повлиял на выпрямление моего вихляющего комсомольского позвоночника, сколько великих имен прошлых эпох помогли определиться по отношению к самому главному, что и было и остается первичной темой и слова и дела, — к России…
Счастье — это ведь иногда просто удача. И разве не удача свела меня в разные времена с такими людьми, как Игорь Ростиславович Шафаревич, Ирина Константиновна Архипова, Александр Викторович Недоступ, Георгий Васильевич Свиридов, Илья Сергеевич Глазунов…
А дивная, милая Татьяна Петрова — некоторые ее песни, хоть в сотый раз слушай, все равно слеза…
Наконец, как порой кажется, почти отеческое отношение Александра Исаевича Солженицына…