нас; само правительство увлечено ею. Вопросы один другого важнее, один другого неотлагаемее возникают со всех сторон; прибитые к земле надежды оживают, – хочется знать, что думают у нас об освобождении крестьян, об уничтожении духовных и телесных побоев (цензуры и палки), об обуздании чиновничьего грабежа, полицейского самоуправства, – и вместо того читаешь схоластические прения о местничестве народов, о национальности истины.
Я никогда не отрицал, что у славян есть верное сознание живой души в народе, есть «чаяние будущего века», но, по несчастию, должен повторить, что «чутье их проницательнее разумения» [177], и не только разумения, но и совести. Я с ужасом и отвращением читал некоторые статьи славянских обозрений, от них веет застенком, рваными ноздрями, эпитимьей, покаяньем, Соловецким монастырем. Попадись этим господам в руки власть, они заткнут за пояс III отделение. И будто я сблизился с этими дикими по сочувствию, по выбору, по языку? Отчего же не так-то давно один из них пустил в меня, под охраной самодержавной полиции, комом отечественной грязи с таким народным запахом передней, с такой постной отрыжкой православной семинарии и с таким нахальством холопа, защищенного от палки недосягаемостью запяток, что я на несколько минут живо перенесся на Плющиху, на Козье болото…
Но ваша полемика против них никуда не годится, – оставьте вы их в покое или бейте их на их собственной почве. Они не знают настоящей России; это оборотни и мертвецы, с их поля не отзывается ни один «жив человек», они свихнули свое пониманье лицемерным православием и поддельной народностью.
Мудрено теперь сбить их примером Запада (и тут я отвечаю на другой упрек), когда достаточно одного нумера любой газеты, чтобы увидеть страшную болезнь, под которой ломится Европа. Отворачиваться от ее ран и проповедовать поклонение не только идеям, которые она выработала и с которыми не может сладить в ее современной жизни, но и ей самой – столько же невозможно, как уверить нас, что фанатически поврежденная умственная деятельность поклонников Будды или карпатских раскольников важнее и глубже всех вопросов, занимающих нас.
Вы любите европейские идеи – люблю и я их, – это идеи всей истории, это надгробный памятник, на котором написано завещание не только вчерашнего дня, но Египта и Индии, Греции и Рима, католицизма и протестантизма, народов римских и народов германских. Без них мы впали бы в азиатский квиетизм, в африканскую тупость. Россия с ними и только с ними может быть введена во владение той большой доли наследства, которая ей достается. В этом мы совершенно согласны. Но вам не хочется знать, что теперичная жизнь в Европе не сообразна ее идеям. Вам становится страшно за них; идеи, не находящие себе осуществления дома, кажутся вам нигде не осуществляемыми. Историческая эмбриология вряд оправдает ли такое заключение. Из неприлагаемости новых общественных идей к современной, жизни европейских народов (если б это и было окончательно доказано) нельзя судить о их неосуществляемости вообще, о их неприложимости везде. Разве одна сторона европейского идеала, именно англосаксонская, не нашла себе полного выражения по ту сторону Атлантического океана?
Пути развития очень туги и очень непросты в природе, в истории; они потребляют страшное количество сил и форм. Нам этого мало видно, потому что мы всегда находимся лицом к лицу с готовым результатом, с выработавшимся, с успехом. Ряды неудачных форм были вызваны по дороге, жили не вполне (по сравнению с последующими) и заменялись другими, нам неизвестными. Они не были пожертвованы, потому что они жили для себя, но, отживши, передали наследие не детям, а чужим. Мамонты и ихтиосавры – слонам и крокодилам, Египет и Индия – Греции и Риму. Весьма может быть, что вся творческая способность западных народов истратилась, истощилась, создавая свой общественный идеал, свою науку, стремясь к ним и осуществляя отдельные, односторонние фазы их со всею страстностью и увлеченьем борьбы, в которой оттого людям так легко умирать, что они на всяком шагу думают достигнуть полного идеала своего.
Вырвут ли забитые массы из рук монополистов силы, развитые наукой, всю эту совокупность технических улучшений быта человеческого, и сделают ли из них общее достояние; или собственники, опираясь на правительственную силу и на народное невежество, подавят массы? В обоих случаях идеи ваши спасены, а в этом для вас сущность дела. Наука, независимая от государственных устройств, от народности, остается великим результатом европейской жизни, готовым изменить тяжелый исторический быт людей – везде, где встретит способную почву, пониманье и вместе с пониманьем волю.
Вопрос о будущности Европы я не считаю окончательно решенным, но добросовестно, с покорностью перед истиной и скорее с предрассудками в пользу Запада, чем против него, изучая его десятый год не в теориях и книгах, а в клубах и на площади, в средоточии всей политической и социальной жизни его, я должен сказать, что ни близкого, ни хорошего выхода не вижу. Стоит взглянуть с одной стороны на сорвавшееся с дороги болезненное, одностороннее развитие промышленности, на сосредоточение всех богатств – нравственных и вещественных – в руках среднего состояния, на то, что оно захватило в руки церковь и правительство, машины и школы, что ему повинуются войска, что в его пользу судят судьи; и с другой стороны, глядя на неразвитость масс, на незрелость и шаткость революционной партии, я не предвижу без страшнейшей кровавой борьбы близкого падения мещанства и обновления старого государственного строя.
Теперь нечего и думать о прошлых обыденных революциях, которые делались полушутя с беранжеровской песнью и сигарой во рту; теперь нет ни Карла X, готового бежать перед опасностью, ни Людовика-Филиппа, который не хотел бомбардировать Парижа; теперь нет ни дурачка австрийского императора, который по первому ружейному выстрелу дает конституцию; прусский король хоть и тот же, но уж не снимет с своей пьяной головы фуражку перед убитыми революционерами; сам Пий IX поумнел. Июньские дни 1848 года и Каваньяк показали миру, что за Варфоломеевская ночь, что за сентябрьские дни ожидают будущую борьбу.
Выйдет ли Европа поюнелой из этого испытания или погибнет, как Сенека, в своей собственной крови, не знаю; но мне сдается, что мы с тобой не дождемся решения. У тебя все волосы седые, а мне сорок четыре года от роду.
Не естественно ли в этом положении современному человеку порасширить свой взгляд, осмотреться вокруг, изучить, как другие страны, не вовлеченные в смертный бой Европы, относятся к будущему, чего от них можно ждать, куда они тянут и нет ли там глухой, приготовительной работы.
Но вне Европы есть только два деятельные края – Америка