Вячеслав Кеворков
ТАЙНЫЙ КАНАЛ
Немецкому и русскому журналистам Хайнцу Лате и Валерию Ледневу с любовью посвящается
Эта книга позволяет познакомиться с частью ненаписанной до сих пор истории, неотъемлемой от развития отношений между Федеративной Республикой и Советским Союзом, начиная с конца 1969 года. Она заполняет, во всяком случае с российской стороны, пробел, все еще остающийся в мемуарной литературе, представленной немецкими и советскими участниками событий. Вилли Брандт и Гельмут Шмидт, Валентин Фалин и Юлий Квицинский — если назвать лишь наиболее значимые фигуры — вынесли за скобки тайные контакты, в лучшем случае лишь упомянув о них, отчасти руководствуясь чувством такта и отчасти просто по незнанию. Чувство такта касалось прежде всего причастных к событиям лиц в Москве, большинства которых ныне уже нет в живых.
Вячеслав Кеворков с советской стороны был ключевой фигурой в поддержании некоего «скрытого канала», как его назвали американцы, вполне официального, но скрытого от посторонних глаз канала связи между высшими государственными деятелями. Этот канал должен был быть надежным и не допускающим утечек информации; ибо лишь в этом случае можно было добиться, чтобы высокие руководители обеих держав испытывали друг к другу доверие и могли говорить откровенно, не ставя под угрозу свой престиж.
Писать о таких вещах — значит в какой-то мере раскрывать неизвестное. Кто к этому не готов, тому следует продолжать хранить молчание. Но каждый, кто пишет мемуары, столкнется с дилеммой — по необходимости проявить «бестактность» и по отношению к тому, что уже известно, и к коллегам, но не потерять при этом той меры тактичности, на которую вправе рассчитывать и усопшие. Авансцена освещается заново, и юпитеры при этом не высвечивают нестерпимо ярким светом самые потаенные уголки. Я нахожу, что Кеворкову удалось сохранить этот нелегкий баланс, не растеряв при этом своего филигранного и щедро сдобренного юмором стиля литературного рассказа. Он в исключительно занимательной форме вводит нас в захватывающие исторические события.
С немецкой стороны я был его «партнером» в этих играх, о многих деталях которых я узнал только после того, как мною была прочитана рукопись. Читатель должен получить настоящее наслаждение. Необходимый для этого и возможный с позиций немецкой стороны комментарий прилагается в качестве послесловия.
Эгон Бар
У каждого в жизни есть рубеж, достигнув которого он либо умирает, либо принимается за написание мемуаров. Я выбрал второй вариант.
Судьбе было угодно с самого начала связать мою жизнь с немцами. Родился я в самом центре Москвы, в доме номер 9 по Гагаринскому переулку. Одна стена этого старого московского дома выходила во двор особняка немецкого представительства, скорее всего, военного или торгового, другая — во двор школы, где учились дети австрийских и немецких политических эмигрантов.
Такое соседство определило и мои детские дружеские привязанности, среди которых особое место занял сын дворника немецкого представительства. Мой ровесник, голубоглазый и веснушчатый ариец, представился мне и другим русским мальчишкам под именем Адгас. Эта домашняя аббревиатура никак не ассоциировалась в нашем сознании с уже знакомым тогда из газет и радиопередач именем Адольф.
Адик очень скоро научился говорить по-русски, сохранив привлекательные манеры хорошо воспитанного немецкого подростка.
Моя мама, простая русская женщина, наделенная необычайным даром доброты, разглядела в Адике все черты, которые мечтала воспитать и во мне. А потому всячески поощряла нашу дружбу.
Войдя в дом, Адик мгновенно срывал с затылка головной убор, громко щелкая при этом каблуками. Мама тут же таяла от такой изысканной галантности и усаживала юного немца за стол. Теперь наступал апофеоз маминого упоения: Адик безупречно владел искусством манипуляции ножом и вилкой, а главное, переливал суповую жидкость из ложки в рот совершенно беззвучно.
Любовь к матери побуждала меня имитировать поведение друга, отчего ценность его визитов к нам в глазах моих родителей неуклонно росла.
Улица, однако, диктует иной закон, утверждая верховенство физической силы над хорошими манерами, и вот тут-то я с лихвой компенсировал проигрыш Адику, пережитый мною в родных стенах. Однако и физическое превосходство играло не самую решающую роль. Несмотря на очевидную бедность, московское детство довоенной поры было насыщено ощущениями романтики и подражания книжным героям.
В этом и заключалось мое второе превосходство: родители, неизвестно каким чудом, сумели собрать небольшую популярную библиотеку для нас, детей. А книги в то время представляли невероятную ценность, выносить их за пределы занимаемых нами комнат в коммунальной квартире не позволялось. Оставалось одно: прочитанное днем дома, после школы, пересказывать по вечерам собравшимся в нетерпеливом ожидании приятелям под лестницей, где было уютно и тепло по сравнению с вьюжным ветреным переулком, несшим холод с Москвы-реки.
Как правило, среди собравшихся неизменно присутствовал Адик. Видимо, мой, весьма отличный от текста, пересказ прочитанных книг привел бы в изумление их авторов, так далек он был от оригинала. Но можно понять и рассказчика, ведь ему нужно было держать в напряжении в течение всего вечера достаточно обширную мальчишечью аудиторию, о чем авторы, судя по бесчисленным историко-лирическим отступлениям, не всегда заботились.
Пришел черед и «Фауста» Гете. Без труда освоив хитросплетения показавшегося мне мало привлекательным сюжета, я постарался на очередном литературном чтении под лестницей несколько совершенствовать его, придав приключенческо-детективную окраску всему повествованию. Понятно, что менее всего внимания при этом было уделено трагедии внебрачной связи бедной Гретхен и прожженного Фауста. Тем не менее именно после «фаустовских чтений» последовало приглашение в мой адрес посетить подвальную часть особняка немецкого представительства, отведенную семье дворника.
Нас встретила мать Адика, женщина, как мне тогда показалось, внешне сдержанная, но добрая и приветливая сердцем. Она осталась в моем детском сознании воплощением истинно немецкой фрау. Русским языком она владела в достаточной степени, чтобы принять такого гостя, как я.
— Ты молодец, что прочел и пересказал Адику немецкую книжку о Фаусте! И вообще, правильно делаешь, если читаешь немецкие книжки, в них очень много полезного. Адик вот ленится их читать, а ему ведь это тоже необходимо, — и она ласково провела рукой по моим волосам.
Так я впервые узнал, что доктор Фауст, а значит, и его автор имеют отношение к Германии.
Одним словом, едва успев прочесть несколько книг по-русски, я прослыл знатоком немецкой литературы. Главным же для меня было то, что отныне мы оказались равны: я в доме Адика стал не менее уважаем, чем он в моем.
В отличие от матери, отец Адика остался в моей памяти фигурой мрачноватой и загадочной, если не таинственной. От привычных московских дворников он решительно отличался: рано утром появлялся в синем комбинезоне вместо традиционного белого дворничьего фартука. Улицу мел не метлой, а щеткой. Дружбы со своими московскими коллегами не водил, а главное, был всегда трезв, чем окончательно ломал целостность сложившегося стереотипа столичного дворника. Кульминационным моментом в развитии его отношений с нашей улицей стал тот день, когда, готовясь к приему по случаю национального праздника Германии, он вымыл тротуар перед зданием представительства с мылом. Этот факт произвел на всю округу неизгладимое впечатление, ибо в ту пору далеко не у всех москвичей мыла хватало даже для ухода за собственным лицом.
Собравшаяся вокруг толпа с интересом наблюдала за стекавшей в водосток мыльной пеной. Интерес этот был сродни тому, с которым американские безработные в те же времена экономического кризиса глядели на молочные потоки, сливаемые в реку фермерами, не желавшими продавать его дешевле. Советские газеты и выпуски кино-новостей были полны подобного рода снимками и кинокадрами, иллюстрировавшими уродливость капиталистического способа ведения хозяйства.
Различия в социальных укладах нисколько не мешали нашей с Адиком дружбе. Как-то раз мы затеяли с ним обычный для подростков разговор о родителях. Я без труда и угрызений совести солгал, что отец мой прежде был капитаном океанского корабля. Скованный присутствием отца, подметавшего неподалеку двор, Адик не смел дать воли фантазии. Он напрягся, ища выхода, веснушки побелели на раскрасневшемся лице, и, наконец, на одном дыхании негромко выпалил: