_________
Простые люди в квартале любят нас и готовы месяцами ждать, пока мы заплатим, но все-таки это французы, у них свои заботы, и они не могут ждать бесконечно, тем более что с каждым прожитым днем наши долги увеличиваются (молоко, картофель, овощи, уголь). Газ тоже не ждет. И электричество не ждет. И «терм» (3-месячная плата за квартиру) не ждет, то есть всего лишь пять льготных дней. Что будет дальше, не знаю, продавать мне нечего — разве что книги, которые никому не нужны. На четверо человек — четыре простыни.
Милостивая государыня, если Вы можете что-нибудь сделать — сделайте что-нибудь!
Марина
Meudon (S. et О.)
2, Avenue Jeanne d'Arc
9-го марта 1931 г.
Милостивая государыня!
Как, какими словами благодарить? Вы даете мне много больше, чем я просила, я просила немного. Вы даете все — целый терм! Да еще остается, чтобы заткнуть глотку самым кричащим долгам. (Чем молчаливее кредиторы, тем громче вопят долги.) Но всего хуже, когда кредитор терпелив, тут-то и чувствуешь себя настоящим должником. Не чувство долга: чувство вины! Если бы кто-то из них стал кричать на меня, я была бы счастлива. Французы никогда не кричат на других, для русского человека (бунтаря) это тяжело. Ои сам начинает кричать.
Милостивая государыня, никто, даже из русских, — ибо никогда не было у нас такого поэта (были поэты, какие есть и будут у немцев), никто никогда не говорил о русских так, как Р<ильке>. Как поэт Р<ильке> — то же, что русские как народ и Россия как страна: ВСЁ.
«Русский человек не революционер, ибо терпелив…» — в таком духе говорил Р<ильке> в 1905 году о русских событиях. И далее: «Поэт — не мятежник».
И все же: мы; русские и поэты — бунтари. В ином царстве. Против иных законов.
Нельзя сделать шаг во имя чего-то, не сделав его против чего-то.
И как раз оттого, что мы — великие бунтари, мы не должны иметь дела с политическими революциями, что всегда мелки, ибо вершатся лишь — ради хлеба насущного? нет: ради проклятых денег.
А теперь выслушайте, милостивая государыня, короткую историю одной судьбы. Когда в 1905 году (первая революция) моя умирающая в Крыму (в Ялте) мать диктовала свое завещание, мы, две ее дочери, Ася — девяти лет, и я — одиннадцати, находились в комнате, что-то писали или рисовали, и, не прислушиваясь, слышали. «Нет! — говорила она, — я не желаю, чтобы все было истрачено на этот кошмар (революцию). Старшая (я) станет революционеркой — уже такая! — и, достигнув совершеннолетия, все тотчас отдаст для партии. А младшая подражает старшей. Пусть лучше эти деньги лежат, и пока детям не исполнится сорок (до сорока люди молоды, знаю это — мне ведь 34!), они не должны попасть им в руки. А к сорока их роман с революцией кончится».
И вот — деньги, большие деньги, остались лежать. И мы — Ася и я — их даже не почувствовали. Собственно — ни разу их не имели. — Деньги (золото!) — призрачные. Почти что рейнское золото![1248]
Мы тратили мало, были спартанцами, как наша мать (она по матери — высокородная польская дворянка), — лишь книги, на это у нас хватало. Мой первый Париж! 15 лет — одна — летние занятия. Что привезла в Москву? Севрскую статуэтку: маленький римский король,[1249] подпись Наполеона (Premier Consul[1250]) и все парижские набережные с книгами (NB! каждая стоила тогда не больше 100 франков!). Ни одного платья, я всегда стыдилась новой одежды.
Так и шло. Потом — детский брак.[1251] С процентами все еще было предостаточно. Путешествия? За границей всегда только третьим классом. Другие ведь путешествуют третьим классом, так почему не я? Деревянные сиденья? Даже лучше, чем жаркий, красный, зловеще пыльный бархат.
В конце концов — конец пришел скоро — когда пришла революция, мы ничего не потеряли, очень мало. Остались без домов? Ну и слава Богу! Все время дворник (тот, кто убирает двор) со своими требованиями: забор покосился, нужно обновить асфальт перед домом, и все время бумаги — их надо подписывать, и т. д. И экономка — и много всякой разной прислуги — и мы одни, вместе взятые — муж, я и ребенок — не достигшие сорока лет, совсем неповинные в нашей огромной собственности.
Когда я завела разговор в банке (в начале 1917-го, еще можно было все получить), служащие сказали мне: нельзя. Особая оговорка: не выдавать до 40 лет.
Пропало все, насовсем. — Призрачные деньги!
Самое изумительное, что наша мать, как две капли воды похожая на нас, дочерей, оставила нам очень много стипендиатов, которым мы регулярно должны были помогать, среди них — трех революционеров: двух мужчин (евреев) и юную девушку, все — легочные больные, ее знакомые по санатории (Нерви, близ Генуи) — там, за время ее короткой болезни, она встретила и полюбила их.
Они потеряли от переворота больше, чем мы, и наша последняя выплата была еще в апреле 1917-го.
Один из них вернулся в Москву в 1918 году и умер через два месяца в одиночестве, в реквизированной гостинице, в комнате без окна. Он предлагал мне деньги (подозреваю, что втайне мать все-таки его любила, он-то любил ее наверняка)[1252] — я не могла взять, а он был уже слишком болен и слишком далек, чтобы вложить их мне в руку. (Он знал меня еще 8-летним ребенком — тогда, на Ривьере! Теперь мне было 22 года, а мать — давно умерла!)
Наш первый жест — самый искренний, чуткий — когда нам что-нибудь дают — всегда: Нет! — отдернув обе руки, отступив на три шага.
_________
Когда моя мать заболела и мы уехали за границу, она все оставила дома — броши, кольца, серьги и т. д. — потому что их не любила. (Наследство и свадебные подарки.)
А когда четыре года спустя — после смерти матери — мы вернулись в Москву — ничего уже не было, одни футляры.
________
Я жду другого завещания, его завещания.
Будьте благополучны. Благодарю Вас. И обнимаю.
Марина
Любил ли Р<ильке> евреев? Отличал ли от других? Еврейство ведь тоже стихия (огонь, вода, воздух, земля), как российство.
Я более стыжусь благодарить, чем просить. Не потому, что я мало чувствую, потому, что я много чувствую. Благодарение застревает у меня в горле, я готова расплакаться.
11-го августа 1931 г.
Meudon (S. et O.)
2, Avenue Jeanne d'Arc
Милостивая государыня!
Сердечно благодарю за прелестный пучок лаванды, да будет жизнь Ваша столь же благоуханна, как сейчас моя комната.
Странно: накануне вечером мне опять случилось так долго (и напрямик) думать о Вас: где Вы, как Вам живется и помните ли Вы еще обо мне, а утром, словно аромат в воздухе, — Ваша посылка! Однажды я так же — запросто — послала Р<ильке> ракушки и морскую гальку из Вандеи, ракушки — зов, а камушки — подпись (между ними — морская изморось!) и несколько дней спустя получила от него «Verger» с таким посвящением:
Прими песок и ракушки со дна французских вод моей (что так странна!)
души… Хочу, чтобы ты увидела, Марина,
пейзажи всех широт, где тянется она от пляжей Côte d'Azur в Россию, на равнины.
Р.[1253]
(Конец июня 1926)
Мюзот.
Прочитав позже в Вашей р<ильковской> книжке о Родене: «Le poète s'exprime par des mots, le sculpteur par des actes»,[1254] я вспомнила, как мы с ним обменялись этими дарами. Сегодня Вы действуете как скульптор![1255]
Тысячекратное Вам спасибо и — человеку все мало! — все-таки просьба: сказать мне однажды еще и словами, как Вам живется, каково Вам и Вашей душе, и удалось ли Вам еще раз навестить деревья-гиганты Вашего детства (на Боденском озере?), — многое и все.
Вышел ли следующий том писем Р<ильке>? Наверное, нет — из-за кризиса. Жаль. Жива ли еще его мать?[1256] Все это и многое другое мне хочется знать.
А пока — обнимаю Вас от всего сердца.
Марина Цветаева-Эфрон
Р. S. Надеюсь, Вас порадует мое ответное деяние — та, древняя-древняя вещь из татарского Крыма, привезенная мной еще из России.
19-го августа 1931 г.
Meudon (S. et O.)
2, Avenue Jeanne d'Arc
Милостивая государыня!
Это не письмо (письмо следом!), пишу Вам глубокой ночью — сегодня после трехнедельного отсутствия вернулся муж из своей санатории,[1257] а завтра, рано утром, дочь уезжает к друзьям в Бретань,[1258] — и вот целый день я распаковывала и упаковывала вещи, поэтому совсем глупа и тупа.