… Нельзя оставлять эти рукописи в чьих-то одних руках. <… > Больше всего я боюсь монополии на Мандельштама, а она, несомненно, ему угрожает. Я помню одно: всякое чувство собственности и всякий монополизм были абсолютно чужды Мандельштаму.96
Н.Х., силою и стечением не самых лучших обстоятельств, оказался в положении именно такого монополиста. Сначала – на заемный архив, затем – на свою текстологию, а со временем – и на сам архив (уже как бы на квази-свой). В этом его поддерживали и издательский редактор (И.В. Исакович), и Э.Г. Герштейн – добровольная помощница, дружески выполнявшая для книги немало поручений Н.Х. Вполне в духе своего времени и места, обе культивировали так называемую «редакторскую тайну», заключавшуюся в закрытии для посторонних любой информации об издании97. «Макет ей посылать не собираюсь, – писала Н.Х. Исакович. – Он делается дсп»98. Аббревиатуру «ДСП» («для служебного пользования») тогда понимал каждый, как и то, что знакомиться с материалами «ДСП» были вправе только лица с определенной формой допуска: вдове О.М., спасшей его стихи и передавшей его архив для работы над книгой, допуска к такой «служебной информации» не полагалось99!
Растиражированный для членов редколлегии макет книги О.М. стал объектом болезненных переживаний Н.Х., боявшегося попадания его на Запад, и специальных мер предосторожности со стороны издательства, призванных не допустить его попадание к Н.Я. После того как Н.Х. сообщил Исакович как о скверном анекдоте то, что Н.Я. забрала у него архив, и заявил, что теперь он не будет расширять состав, Исакович сразу же испугалась – но чего? А того, что книга Мандельштама может выйти с опережением еще где-нибудь, например, в Армении, на каковую мысль ее навела публикация прозы О.М. в мартовской тетрадке «Литературной Армении»100.
Страхи Н.Х., повторим, шли еще дальше – он боялся не столько Н.Я., сколько своих заокеанских конкурентов —
Г.П. Струве и Б. А. Филиппова, которым Н.Я. могла бы «сбыть» его работу. И не суть важно, что первый – поэтический – том из вашингтонского собрания сочинений Мандельштама вышел в 1964-м, а второй – прозаический – в 1966 году! К американским коллегам, как, впрочем, и к советскому самиздату, Харджиев относился ничуть не лучше, чем КГБ, – пусть и на других основаниях, но не гнушаясь и политического соуса.
В 1969 году он, в частности, писал В.Н. Орлову:
...
Что же будет с Мандельштамом? С кем говорить? Что делать? Кому писать? Владимир Николаевич, посоветуйте что-нибудь. Когда вспомнишь похабно ощеренную харю «директора» русской литературы Лесючевского, то опускаются руки, а ноги перестают ходить. Неужели двенадцатилетняя дьяволиада закончится тем, что американские гангстеры анонимно перепечатают мой каторжный труд? Можно ли с этим примириться? Отсутствие издания создает Мандельштаму фальшивый ореол и размножает тех истерических «почитателей», которых не следует смешивать с настоящими читателями стихов101.
С макетом, кстати сказать, у Н.Х. с Исакович конспирация не удалась. Н.Я. нашла возможность заполучить его на какое-то время, и только тогда и так она сумела составить себе представление о том, какую книгу подготовил их «черный» и «общий».
Одинадцатого апреля 1969 года Н.Я. писала Н.Е. Штемпель: «Мне сперли книгу Харджиева. Она мерзка»102.
4
Вернемся в 1967 год. В апреле, когда истекли три месяца, отведенные на поиски фотографа, и ничего не произошло, – терпение Н.Я. лопнуло. Она поняла, что Н.Х. просто оттягивает время, и твердо решила отобрать у него архив.
Около 15 мая Н.Я. удается получить чемодан с архивом назад103. Шестнадцатого мая она отправила Н.Х. заказным большое письмо104. Это письмо – последняя (нет, предпоследняя!) попытка Н.Я. по-хорошему объясниться с «Николашей». Она и начинает его как бы в тон старому «дуэльному письму» самого Н.Х. («отнеситесь серьезно к моему письму»). Свои обвинения и упреки она перемежает в нем с объяснениями и увещеваниями – сочетание, конечно же, не из самых действенных. Вскоре после этого – уже не питая никаких иллюзий – в письме к Н.Е. Штемпель она поставила Н.Х. свой «диагноз»:
...
Видно, у меня конец отношений с Харджиевым. Жаль, но ничего не поделаешь. Я забрала у него стихи (рукописи). Они лежали у него 11 лет… Отдал он их спокойно, но сейчас работает его психопатический аппарат, развивая ненависть. С этим ничего не поделаешь. <…> Бог с ним…
Двадцать четвертого мая Н.Х. уже расставшись с архивом О.М., пишет Н.Я. ответ. Всё, что касается архива, он как бы сразу отрезает: «Надежда Яковлевна, пишу не об архиве. О нем писать нечего. Я многократно говорил, что он будет возвращен по первому вашему требованию, – независимо от каких бы то ни было моих соображений…» – как если бы тому не предшествовали месяцы просьб и увещеваний! От «чести» быть наследником Н.Я. он тоже открещивается, язвительно ссылаясь на инфантов помоложе. На упрек в двойном стандарте в отношении ко вдовам поэтов («Лиле Брик вы таких условий не ставили?» – писала ему Н.Я.) ответил тоже как бы с котурнов («Мне тошно отвечать от имени того пошляка, который…» и т. д.), но попутно всё же мелочно обронив, что у Лили Брик и автографов-то никаких не было, кроме тех трех-четырех, что дал ей он! Другой упрек – в неуважении к поэту (так Н.Х. истолковал обращенный к нему вопрос Н.Я.: «Почему вашу работу я уважаю, а вы мою нет?») – он почел снятым самим фактом своей работы над изданием О.М., а собственное отношение к О.М. назвал верностью или преданностью. Затем уже Н.Х. перешел в наступление: Мандельштам настолько велик, что причинить ему «,обиду“ вообще никто не может» (это по поводу слов Н.Я.: «Вы поставили вопрос так: если я забираю материалы, вы пишете в редакцию, что отказываетесь от дополнений. Я считаю такую постановку вопроса оскорбительной для Оси»), он общий для всех читателей, и монополии на него нет ни у редактора, ни у вдовы. А вот их общее прошлое, заключает Н.Х., ныне мерещится ей «какой-то омерзительной сосиской» (это в ответ на следующие строки из письма Н.Я.: «.. Я готова на любой контакт с вами; я ценю нашу многолетнюю дружбу, храню память о сосиске…» – поясним: дорогими, по тем временам, сосисками Н.Х. пытался поддержать силы Н.Я., когда она в далеком 1939 году пришла к нему, узнав о гибели О.М.). После чего вдруг налетел на «старых лицемерок, сестер Корди» – Василису и Наталью, близких Н.Я. людей. Что же так задело в них Н.Х., что же хочет он у них «отбить»? – Ни много ни мало – Марьину Рощу – это, оказывается, не их, а его, Н.Х., «братская дружба» и не их, а его «братская ответственность». И далее поясняет: «Семейка Шкловских сыграла фарс дешевого великодушия, воспользовавшись моим тогдашним местопребыванием. Понятно?» – Нет, непонятно, но помочь тут может цитата из другого произведения Н.Х. – своего рода эпистолярной рецензии на книгу Э. Герштейн «Новое о Мандельштаме» (Париж, 1986). Рецензия эта написана в том же эмоциональном (на грани истерики) регистре. Здесь Н.Х., обличая автора мемуаров в том, что ее подводит память, утверждает – О.М. и Н.Я. в Марьиной Роще ночевали вовсе не у Тали (Наталии) Корди, а у него, Н.Х.:
...
Кстати, ночи на вилле в Марьиной роще описаны вами лживо, <… > в пустующей комнате свояченицы Шкл [овско] го М [андельштамы] не ночевали никогда. Они ни разу не воспользовались двумя ключиками человеколюбивого Ноздрева Борисовича105. Квартира была коммунальная..<…>. Я должен был своевременно находиться дома и ждать их звонка. Виктор Ноздревич <… > со свойственным ему предательством предоставил в их распоряжение мою комнату (со всеми возможными последствиями такого гостеприимства).106
Иными словами, навыки своевольного редактирования Н.Х. немножечко применил и к биографии О.М. Всю же свою эскападу против Шкловских, Корди и Н.Я., а с нею и письмо, он закончил убийственной, как ему казалось, фразой: «Куцая у вас память, Надежда Яковлевна».
Итак, «диагноз», который Н.Я. поставила Н.Х. в своем письме Н.Е. Штемпель, полностью подтвердился. Казалось бы, получив такое письмо, полное желчи и оскорблений, она ответит ему в том же ключе107, устроит грандиозный скандал или же плюнет на всё и прекратит с ним личные отношения.
Но Н.Я. поступила совершенно иначе. Двадцать восьмого мая она написала Н.Х. еще раз, причем на этот раз не деловое, а совершенно удивительное личное письмо. Его, как и первое послание тому же адресату, можно было бы тоже назвать и «эпистолярным кунстштюком», и стихотворением в прозе, – когда бы не страсть и огненное вдохновение, недостатка в которых на этот раз не было. В харджиевском письме она вдруг расслышала нечто – бессознательное и знакомое, нечто совершенно родственное любви, – а именно: ревность, бешеную, безумную ревность
И, в качестве последнего аргумента, она тотчас выкладывает это Н.Х.: