Прежде всего нужно утвердить, что Вячеслав Иванов — поэт почти исключительно лирический, если принять во внимание, что лирика бывает не только любовною[941], но и религиозною, пророческою, метафизическою и диалектическою (в той мере, поскольку диалектичны сонеты Шекспира, Петрарки и ранние итальянцы). Подобной лирике мы противополагаем монолог описания и поэзию ораторскую, если бы эти слова не были настолько несовместимы. Поэзия Вячеслава Иванова принадлежит почти всецело оде, гимну и песни; мы не хотим этим сказать, что Иванову чужды и послания (почти весь отдел «Пристрастия») и элегии и другие (формы) разновидности поэтических содержаний, но кажется, что душа его лежит к первым трем. Некоторые пьесы этого поэта требуют как бы комментария, вроде канцоны Кавальканти, подвер<г>авшейся неоднократным объяснениям. Комментариям, разумеется, не историческим которым настанет время, когда забудутся те немногие имена современников, (котор) что упоминает автор, но философским и метафизическим. Ко «Сну Мелампа» Вяч. Иванов сам счел нужным приложить род краткого изъяснения. Это происходит отнюдь не от неясности мысли или неточности, приблизительности выражений, но от насыщенной сжатости того и другого, или же отдаленных[942] скачков, минуя скучную дорогу логической связи, всегда существующей, от образа к образу, к эпитету от эпитета. Поэт не допускает пустых строк, незначущих слов, как бы не опуская[943] ни на минуту поводьев, не давая отдыха вниманию и образно-мыслительной способности слушателя. Подчас это, конечно, может и утомлять, и мы не представляем себе даму в вагоне или вернувшуюся после бала домой, которая бы стала перелистывать, мечтая и вздыхая, том Вяч. Иванова, так же как мы уверены, что ни одно стихотворение объемистого волюма не может пройти незамеченным «в одно ухо войти, в другое выйти»; каждое, пленив, ослепив, рассердив, возмутив — заставит к себе вернуться, вникнуть, понять, принять или отвергнуть, но не забыть. Конечно, это отчасти и работа, не только наслажденье, но иному, с чувством пробренчавшему «Lieder ohne worte», может показаться непосильным трудом слушать фуги Баха. Притом «поэтический» язык Вяч. Иванова, может быть, более, чем у кого иного разнится от литературной речи (наименее поэтической) и слишком русский[944] для некоторых петербургских ушей, так что ленивому читателю симулировать непонятливость очень удобно, мы же утверждаем, что «слова» Вяч.Иванова всегда понятны и в пьесах чисто лирических (как весь отдел «Повечерие»[945], которое — словно подвеска из слез-жемчугов на иконе) достигают высшей простоты (но не пустоты) и прозрачности. Стремление к полноте и насыщенности иногда заставляет поэта брать образы из разных эпох в одном и том же произведении, в чем скорее можно видеть непосредственность, нежели[946] надуманность. Притом нам кажется, что некоторые образы настолько стали символами, что потеряли связь с эпохою, их породившей. Границы же между общеизвестными и претенциозно археологическими упоминаниями так неустойчивы, что руководствоваться тут можно лишь вкусом и художественным тактом. Неоднократно указывалось просто на неудобочитаемость многих строчек Вяч. Иванова, причем упускается из виду, что всякое стихотворение, как предназначенное для слуха, а не для глаза, требует своего темпа, своих пауз, своих синкоп, Едва ли меркою благозвучности можно считать прием чтения скороговоркою любого стихотворения и тогда, конечно, такие строки, как
Стелетнедругукассандра
Рокасетьимрежикар
едва ли будут ласкать ухо, но лишь коснется их теми, паузы и т.п., как всякое косноязычие пропадает:
Стелет недругу V Кассандра V
Рока V сеть V и мрежи V кар.
Хотя нужно сказать, что известная невнятность слов, известное усилие и напряжение чувствуется именно в наиболее значительных и устремительных вещах. Не то, чтобы язык поэта делался менее блестящ, вразумителен и полон, но волны, клубы какой-то чрезмерной насыщенности заволакивают ясные контуры. И думаешь, что прекрасно и точно сказано о глубоком, но что таимое под этим настолько близко и глубоко, что почти не поддается людской речи. И кажется, что
Еще окрылиться робело
Души несказанное слово,—
А юным очам голубела
Радость покрова.
И долго незримого храма
Дымилось явленное чудо,
И застила синь фимиама
Блеск изумруда.
(«Покров»).
А очи и дух Вяч. Иванова всегда юны, несмотря на мудрость, оттого восторг, пыл и несомненный темперамент. Не отроческой, а зрелой юности. Где мужественность определенна, невзирая на нежность, порывистость и остановки тишины:
Сердце, стань!
Сердце, стань!
Вяч. Иванов часто делает себя лунным, открывая свои глаза прозрению, гаданию, ночи, но состав его более солнечный и мужественный, неудержимо влечет его на предопределенный путь и туманы более похожи на пелену, которой кипучая кровь застилает глаза порою, на «синь фимиама» которая застит блеск изумруда, нежели на «лунный ладан», в котором любо купаться А. Блоку. Поэзия Вяч. Иванова — звук труб и флейт, шум крыльев, бег белых коней, которые станут[947] с нежным ржанием только в час жертвенной тишины.
Говорить ли нам о технике? пусть другие это сделают со спокойным духом, мы же напомним, что техника стиха, общих и частичных форм, теперь имеет лишь двух мастеров: Валерия Брюсова и Вяч. Иванова.
М. Кузмин»[948].
История данной рецензии теснейшим образом связана с процессами, происходившими в русском символизме (ассоциировавшемся с искусством вообще) в начале 1910-х годов. После серьезного кризиса, означенного известной полемикой 1910 года, дальнейшее развитие символизма должно было быть связано с какими-то печатными органами, позволявшими авторам не только демонстрировать свои новые художественные произведения (что могло быть сделано и во внепартийных органах), но и печатать теоретические и собственно критические статьи. Именно таким журналом долженствовал стать «двухмесячник издательства «Мусагет»» «Труды и дни». Первоначально он замышлялся как печатный орган прежде всего трех поэтов — Блока, Андрея Белого и Вяч. Иванова, а также, до некоторой степени, его издателя и человека, добывавшего деньги на содержание всего «Мусагета» — Э.К. Метнера[949]. Однако во время своего пребывания на «башне» Вяч. Иванова в январе 1912 г. Андрей Белый счел необходимым привлечь к участию в журнале ряд людей, способных не просто расширить круг вкладчиков, но — ив первую очередь — создать картину серьезных теоретических исканий не только трех (или четырех) основателей журнала, но и ряда других сотрудников. Об этом своем намерении он сообщал Э.К. Метнеру 30 января: «Говорил со многими по поводу журнала; намечаются желающие сотрудничать. Профессор Аничков постарается написать нам для нас (скоро); на днях веду разговор с Сюннербергом; Кузмин пишет о «Cor ardens». Блок пишет статью»[950]. Как нетрудно заметить, в первом номере «Трудов и дней» из всего предположенного материала была напечатана лишь одна рецензия Кузмина[951].
Однако в ходе редакционной работы над номером заключительный пассаж рецензии был элиминирован. Узнав об этом, 29 марта 1912 г. Вяч. Иванов, бывший не только одним из ближайших сотрудников журнала, но и хозяином той квартиры, где жил Кузмин, и его близким другом, написал Метнеру письмо: «Дорогой Эмилий Карлович, мне весьма досадно и в то же время стыдно перед Кузминым за необъяснимую ампутацию, которой подверглась — и к моему лично ущербу — его статья... К тому же ему не выслан[952] журнал, и он чувствует себя — не обиженным, а униженным. Sic!»[953].
Оригинал ответного письма Метнера нам неизвестен, однако сохранился черновик, который вполне отчетливо показывает, какими аргументами пользовался автор: «Ампутация Кузьминской <так!> статьи вполне понятна: 1) ни я, ни Бугаев (ни другие в Мусагете) с заключением статьи согласиться никоим образом не в состоянии: 2) Бугаев даже обиделся (мне это передавали; сам он мне этого не говорил); 3) Куриозно утверждать подобное[954] и затем на след<ующей> странице помещать редакционное объявление об юбилее такого великого мастера как Бальмонт (которого я лично вовсе не поклонник[955]). И совсем эта ампутация не к Вашему ущербу; наоборот; ибо и так статья Пяста[956] + статья Кузмина заставила (ины) злые языки говорить о рекламировании В. Иванова в I № Трудов и Дней, на что я ответил конечно, что если Мусагет посвятил книгу Бальмонту, Брюсову, Белому[957], то почему ему (даже если признать, что мы «рекламируем») не уделить часть книжки журнала поэту и теоретику не меньшего калибра, нежели те трое...»[958]