— Где резервы? Где запасы оружия и амуниции? Где опытные командные кадры? — спросил Воротаев скорей самого себя, как бы продолжая думать вслух.
— Я тоже задаюсь этим вопросом, — ответил Озарнин. — Мне вспоминается: когда после гражданской войны я приехал в Москву, куда, бывало, ни пойдешь, обязательно встретишь земляка, фронтового товарища или друга. Я уже не помню, когда в последний раз встречал хоть одного из них… «Иных уж нет, а те далече…» — сказал он тихо и печально. А он встречал многих замечательных людей той эпохи, о которых не смел говорить.
Воротаев посмотрел на него долгим взглядом, вздохнул и проговорил, не помня уже своей досады:
— Да, ты прав. Мы пели с детства: «Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути». Нам говорили: «малой кровью на чужой территории». А нас вон куда загнали! Мы только сейчас начинаем постигать ум войны, ее организацию и систему — все эти клещи, клинья, окружения…
— В девятнадцатом году положение было не легче. Враг стоял у Тулы. Ничего, одолели, — сказал Озарнин в раздумье, сказал не столько, видно, для Воротаева, сколько для себя.
На пороге показался пленный немец в сопровождении конвоира и переводчика Билика.
Федя сильно преувеличил, сравнив пленного с обезьяной. Это был невзрачный чернявый малый с несоразмерно длинным лицом, выражавшим одновременно растерянность, тревогу и презрение, с неспокойными глазами и кляксой так называемых чаплинских усиков, ставших за последнее десятилетие привилегией фюрера Адольфа Гитлера и коверных клоунов почти во всех цирках мира.
Воротаев принял было его сначала за румына, но пленный высокомерно окрысился, заявив, что он вовсе не румын, а немец, чистокровный германец. Впрочем, его полевая сумка достаточно подробно объясняла, кто ее хозяин. Не ожидая вопросов, он продолжал неторопливо, как парламентер, уверенный в своей неприкосновенности. Это граничило с наглостью и даже смутило и озадачило тех, в чьей власти он находился. Но потом Озарнин понял, что высокомерие и наглость пленного происходят от страха, неуверенности и потрясения.
— Я майор германской армии Пауль Фридрих Иоганн Бауэр, — говорил пленный с достоинством. — Вы храбрые русские моряки. Вы держались долго. Это безумие, но это отвага. Как солдат, отдаю вам дань уважения. Однако дальнейшее ваше сопротивление бесцельно и бессмысленно. Ненужная героическая, я бы сказал, нелепость. Я вижу, в каком вы состоянии. Оно ужасно и безнадежно. В обмен на свою жизнь предлагаю вам всем жизнь и безопасность, даже тому матросу, который меня украл. Он дурно обращался со мной. Я не в претензии — на то война. Сколько вас тут — батальон или больше?.. Я уйду с вашим последним солдатом…
Пока переводчик Яков Билик исполнял свои обязанности, пленный майор Пауль Бауэр не сводил глаз с Воротаева, угадав в нем главного начальника. Он заранее обдумал свою речь и был уверен, что она будет встречена как ворвавшийся в темницу солнечный луч, как помилование за пять минут до казни.
Тем неожиданней было для него выражение равнодушия на исхудалом, щетинистом лице русского офицера с глазами, пьяными от усталости. Решив, что его не поняли, пленный повторил свое предложение, нервно прижимая к груди руку с бледными, холеными ногтями, широкую, прямую, чем–то напоминающую секиру.
Воротаев и Озарнин переглянулись, потом командир батареи сказал:
— Переведи ему, товарищ Билик! Он уйдет отсюда раньше нас, а мы еще здесь побудем. И скажи ему, чтобы молчал, пока его не спрашивают.
Лицо пленного выразило крайнее недоумение, как если бы он ослышался. Похищенный русским матросом вблизи немецкого штаба, пережив страх, стыд и отчаяние, Пауль Бауэр, казалось ему, нашел единственное надежное средство и сам поверил в него, а оно на поверку оказывалось мыльным пузырем.
— Но это невозможно! — воскликнул он, не допуская и мысли, что на пороге смерти люди отвергнут без каких–либо обсуждений предложение, сулящее им жизнь. Он возмутился с искренностью вора, уличенного в краже. — Война кончается, — проговорил он быстро. — Об этом твердит весь мир. Последний солдат в германском обозе знает, что русским капут. На что вы надеетесь? Чудес не бывает. Завтра же с вами все будет кончено… — По тому, с какой ненавистью на него смотрели люди, он понял, что зарвался сгоряча. Он умолк и сгорбился, хотя при его росте можно было стоять в блиндаже выпрямившись.
Тут раздался спокойный голос Воротаева:
— Скажи ему, товарищ Билик, что война еще не кончилась, война только началась, и началась разгромом немцев под Москвой. Скажи ему, товарищ Билик, что нас на батарее гораздо меньше батальона. Нас всего сорок два человека. Скажи!
Пленный был ошеломлен, он не поверил, ведь только за вчерашний день немцы потеряли несколько десятков убитыми и ранеными и два танка.
В сумке пленного среди разных вещей личного обихода была найдена карта местности, на ней высота была обозначена красным карандашом и перечеркнута крестом, к которому со всех сторон тянулись стрелки, указывая направление готовящегося удара.
— Это что, старый план или новый? — спросил Воротаев.
— Последний. Мы уверены, что другого не будет. — Пленный отвечал толково и пространно, все еще, видимо, надеясь, что несговорчивый русский офицер образумится.
А русский офицер не торопился рассеять его заблуждение, дабы пленный был разговорчивей и откровенней.
Майор Бауэр рассказал, что немцы тщательно подготовились к завтрашнему штурму батареи. Им надоело, мол, с ней возиться. Они подбросили свежие силы: пехотный батальон в полном составе, группу автоматчиков, пять танков. Немцы решили во что бы то ни стало покончить с батареей, занять высоту и повести наступление на Севастополь. Германское командование обещало солдатам с захватом города горячие бани, вкусную пищу, мягкие постели, три дня полновластного хозяйничания в городе, а потом месячные отпуска и поездки к семьям с захваченной добычей.
Майор Бауэр проговорился, что германское командование чуть ли не в лице самого Манштейна обещало вернуть солдатам отнятое у них теплое обмундирование, как только они займут Севастополь, тем самым понуждая их к решительным действиям.
— А пока что зимнее обмундирование в избытке заменяется водкой, — сказал Воротаев.
— Водкой не следует пренебрегать, — отвечал пленный. — Одной сознательности мало. Недаром говорится: пьяному море по колено.
Пленный не скупился на показания, он назвал номера частей, прибывших на смену румынам, которые топчутся на одном месте. Вообще, кроме немцев, все их союзники воюют, как наемники, одинаково дурно, и это лишний раз подтверждает превосходство германской нации.
Сам Бауэр недавно воюет на советском фронте. Раньше он воевал во Франции и Норвегии. Чем он занимался до войны? Он был художником. Его сверстники во всем подражали фюреру. Как известно, основатель тысячелетнего рейха рисовал. Картина Бауэра «Арминий Германец перед битвой в Тевтобургском лесу» имела заметный успех. К сожалению, война отняла у него кисть и сунула ему в руки автомат.
Он охотно разговаривал, этот махровый нацист, повторяя всем известные расистские премудрости вроде того, что «стремление к господству — свойство истинно великой нации, а гуманизм, человеколюбие — все это вздорные понятия, жалкий отблеск вчерашнего дня».
Озарнин слушал пленного с таким чувством, как если бы стоявший перед ним гитлеровец был существом иного мира, иной планеты. Ему вдруг пришла мысль, что нацисты уподобились уэллсовским марсианам, которые видели в земных людях существа низшие, неполноценные, пригодные разве что в пищу или для рабского труда, и которые, безусловно, были обречены на гибель, как только ступили на землю. Что же удивительного было в том, что фашистов так ненавидели. В Севастополе, например, пленных немцев водили по улицам только ночью; даже плакаты, изображавшие нацистов, содрали со стен.
Озарнин подумал о том, что молодое поколение немцев нацисты сумели отравить ложью и демагогией еще в том возрасте, когда оно не могло сопротивляться. Но вот старшие поколения, они–то ведь знали, что такое идеалы, гуманизм, величие человека, как они поддались на лицемерную и лживую демагогию узурпатора и тирана? Или их застращали пытками, казнями, лагерями смерти?
Озарниным вдруг овладело чувство насмешливой злобы.
— А что, — спросил он, — знаете ли вы Гейне?
— Какого? Генерала?
— Нет, поэта.
Пленный внимательно посмотрел на Озарнина, и клякса усиков на его верхней губе дрогнула и растянулась в лукавой улыбке.
— Да, я кое–что слышал о нем, — сказал он вызывающе. — Он пачкал бумагу, ненавидел Германию и умер от сифилиса.