– Васёчек! – обрадовался Володя, обнимая меня.
Я тоже был рад его видеть, тем более что та последняя встреча в ЦДЛ оставила какой-то неприятный осадок.
– Как ты? – спросил он меня.
– Нормально. А ты?
– Всё хорошо.
– Извини, спешу.
– Да я тоже, Володь.
Мы обнялись, поцеловались, и он убежал.
Я его очень хорошо знал. Я видел, что он «под банкой», – это заметно было по глазам, и в то же время от него абсолютно не несло перегаром. А я помнил, как это обычно бывало… Наверное, что-нибудь прыснул, чтобы отбить запах.
Подумал и забыл.
А 25 июля 80-го я ушел из дома в начале восьмого – договорился накануне с приятелями попариться в Сандунах а это лучше делать с утра, пока в парилке «легкий» пар. Тем более накануне условился я о встрече с одним молодым композитором в двенадцать дня в ЦДЛ.
Я немного опаздывал, и композитор позвонил мне домой, чтобы узнать, не отменилась ли наша встреча. Жена ответила, что я уже ушел, и попросила передать, что мне кто-то позвонил и сообщил, что сегодня под утро умер Высоцкий.
Я не поверил и тут же перезвонил Маше. Это оказалось правдой. Приехал домой. Я не знал, что мне делать. Маша сказала, что нужно поехать к Володе. А я не мог сдвинуться с места. Не мог поехать к нему в этот день…
Официальная Москва хранила молчание о случившемся, и я вечером по радиоприемнику поймал «Голос Америки». Едва смолкли позывные радиостанции, как я услышал голос Володи:
Мой друг уехал в Магадан.
Снимите шляпу, снимите шляпу… —
и после того как песня закончилась, диктор сказал, что сегодня в Москве, на сорок третьем году жизни, скоропостижно…
«Боже мой, – подумалось в ту минуту, – ведь такое не приснится и в дурном сне. Веселое, шуточное, дружеское послание, песня, столько раз пропетая мне Володей, сегодня извещает о его кончине и передается в такой день по „Голосу“ из-за океана».
Назавтра я приехал на Малую Грузинскую. В квартире уже было полно близких и родственников. Подошел к Марине, обнял и склонил голову к ней на плечо.
– Сколько вы с ним… – сквозь слезы проговорила она.
Володя лежал в спальне, где и умер во сне. Я долго не решался войти, взглянуть на него… Наконец вошел. Слёз не было, но меня трясло как в лихорадке.
Я быстро вышел, не хотел запоминать его неживого… ‹…›
Где-то через месяц или полтора после Володиного ухода мне позвонил молодой композитор, я с ним еще не был знаком, представился – Владимир Матецкий – и сказал, что у него есть одна мелодия и что он хотел бы мне ее показать. Мы встретились. Я послушал. Мелодия была изумительна. Сразу, что называется, хватала. Когда я спросил, какая тема ему видится, Матецкий сказал, что не знает, мол, всё на мое усмотрение.
Я забрал кассету с его музыкой, пришел домой, стал слушать… И то ли потому, что все случившееся с Володей было очень живо, то ли по какой другой, неведомой мне причине, но, прокрутив несколько раз пленку, вдруг взял чистый лист и почти не отрывая ручки от бумаги написал:
Больше не встречу, такого друга не встречу,
Такого друга, как ты, дарит жизнь только раз…
И не излечит, ничто печаль не излечит,
Мою печаль по тебе память сгладить не даст.
Это был припев (самое главное в песне). Запевы тоже написал быстро. А дальше… С исполнителями всегда было трудно. Мы с Матецким не знали, кому отдать эту песню, которая, мы чувствовали, получилась классной.
Это осень 80-го. Тогда еще Александр Барыкин и Владимир Кузьмин выступали вместе и назывались рок-группа «Карнавал», но работали в ресторане гостиницы «Измайлово». А в те годы могли записываться на пластинку только те ВИА, что были при Москонцерте или каких-либо местных филармониях. Когда мы с Матецким показали «Карнавалу» нашу песню, то они тут же сказали «берем», но хорошо бы к ней «прицепить» еще три песни и выпустить миньон – так назывались маленькие пластинки типа заграничных «сорокапяток» (для ныне живущих молодых людей – это маленькие пластинки на 45 оборотов в минуту).
Записанные четыре песни были представлены на худсовет фирмы «Мелодия». Прозвучали все четыре великолепно, и все вроде как получали право быть на пластинке, но тут встал куратор фирмы «Мелодия» от министерства культуры и сказал, что песни все действительно великолепные, но вот той, что называется «Больше не встречу», на пластинке не будет. Его спросили: «Почему?» Он ничтоже сумняшеся сказал:
– Потому что эта песня посвящена Высоцкому.
Когда его спросили, а где это видно, что она ему посвящена, тот ответил, что это текст Кохановского, а все знают, что они дружили. Никакие уговоры не помогли, и миньон вышел без этой песни.
А летом 81-го я был пару недель в Сочи, и из всех ресторанов этого города по вечерам неслось: «Больше не встречу, такого друга не встречу…». Сарафанное радио в те годы работало превосходно…
Первое время после его смерти мне периодически снился один и тот же сон: будто он ушел из театра Любимова и организовал свой, и вовсю репетировал, и меня приглашал на премьеру, которая должна скоро состояться, и когда я от него уходил, он сказал вдогонку, чтобы я непременно был на премьере. «Ты-то ведь знаешь, что я не умер», – говорил он, провожая меня. Вот такой странный сон. С небольшими перерывами он повторялся несколько первых лет после его ухода. Потом перестал сниться…
Да, конечно, все эти запреты на его концерты, его песни, его роли в кино – роли, которые он хотел и мог блистательно сыграть, – всё это, безусловно, ранило его беззащитную душу, рвало ее на части. И все же серебряные струны своего удивительного дара, покорившего людей всех возрастов и всех профессий, дара, который не только наполнял смыслом его жизнь, но и сам становился его жизнью, дара, ниспосланного ему Богом, перед которым ему конечно же «есть чем оправдаться», струны этого уникального, бесценного, невероятного дара он все-таки оборвал сам. И это самая безысходная и невыносимая горечь, что охватывает меня, когда я вспоминаю Володю таким, каким я его знал.
P.S. Каждый раз, когда я слышал от Володи очередную посвященную мне песню (а таких было пять), меня не оставляла мысль, что надо бы тоже разродиться ответным посвящением. И такие попытки были, дважды я писал стихи в адрес друга, но они не сохранились. И хорошо, ибо были они, мягко говоря, несовершенны. И только после его ухода случилась песня, посвященная Володе, а много позже и стихи, которые вполне уместны в этих воспоминаниях о единственном моем друге.
НА РАССТОЯНИИ1
Казалось мне – кругом сплошная ночь,
тем более, что так оно и было.
Владимир ВысоцкийБывает, вспомню Магадан,
где я родился, но и где я
вторично к тридцати годам
свое отпраздновал рожденье,
начав свой путь (почти с нуля)
как журналист и стихотворец,
и мне колымская земля
сказала: «С Богом, иноходец!»
Здесь были первые шаги
трудны, но не от гипоксии
в стихии северной тайги
на самом краешке России,
где ветер, вечно груб и шал,
гулял в любое время года,
где не хватало кислорода,
а я свободнее дышал.
Здесь посетил меня мой друг,
чье творчество – сама эпоха…
(Ему в то время было плохо —
крепчал поклеп партийных сук.)
Душой творца и скомороха
он принимал иной недуг людской
иль чей-нибудь конфуз
то словно фарс, то словно драму
своей судьбы, избравшей курс
(притом отнюдь не как рекламу)
тот, что держал его на грани
паденья в пропасть грубой брани,
где затаенная хула
всегда обжечь его могла,
как кипяток в закрытом кране.
На грани той свой дар взрастив,
канатоходцем без страховки,
рискованно, но без рисовки,
не раз хулителей смутив,
презрев падение с каната,
он шел —
в том главный был мотив
его души, его таланта,
в том видел главный свой искус
раскованный певец эпохи,
ее почувствовавший пульс,
поднявший истин тяжкий груз,
познавший риска острый вкус,
вдруг оборвавший песнь
на вдохе…
Я помню, как бродили мы
тогда в весеннем Магадане
среди рассветной полутьмы,
скрывающей от нас в тумане
дома, людей и те года,
что встретим, как два сводных брата,
не ведая, где и когда
меж нами клин вобьет неправда.
Наговориться не могли,
не допуская, кроме тризны,
что где-то там, в иной дали,
вдруг разойдутся наши жизни.
…Он будет всюду на виду,
как датский принц на авансцене,
незащищенный, на свету…
И славы яркая арена
закружит в замкнутом кругу
той вседозволенности ложной,
где, как в колымскую пургу,
и некогда, и невозможно
взглянуть хоть раз со стороны
на самого себя спокойно…
Он, словно в детстве пацаны,
был не способен на такое.
Он словно делался глухим
к звонкам беды, звонкам опасным,
а те, кто был в то время с ним,
поладили с его напастью,
заботясь больше о своем
присутствии в ближайшем круге,
чем о пытавшем на излом,
сжигающем его недуге,
с которым биться в одиночку
поэт не в силах был уже
и, может быть, в своей душе
на том бессилье ставил точку.
Один лишь Бог его уход
отсрочить мог бы хоть немного,
и сам поэт, ведя свой счет,
с отсрочкой уповал на Бога…
Еще, конечно, уповал
на женщину своей судьбины,
он с нею столько раз всплывал
со дна погибельной пучины,
сигналы SOS ей подавал,
как в песне той про субмарину…
Он лишь на Бога да Марину
в своем спасенье уповал.
Как в клетке, в суете мирской
он пестовал талант свой редкий,
подняться мог над суетой —
не мог расстаться с этой клеткой.
Я знаю, как он тосковал
о тихом доме, о покое,
но суеты безумный бал
опять захлестывал волною.
Его знак звездный Водолей
адресовал ему, как тосты,
безмерную любовь людей…
…Чем ночь темней, тем ярче звезды.
И вся грядущая беда
была еще небесной тайной,
когда мы встретились тогда,
весной,
в далеком Магадане.
2
Лицом к лицу
Лица не увидать.
Большое видится на расстоянье.
Сергей ЕсенинСмолк утром рокового дня
изнеможенный нерв столетья…
Уж сколько лет, как нет тебя
на этой ссученной планете.
И двадцать пятого июля
я каждый раз твержу сквозь мат:
ну как же так – не завернули
его с дороги, мчавшей в ад!..
…Меж нами были версты, мили,
а мы срослись – к плечу плечом…
Как жаль, что не договорили…
О чем? Да мало ли о чем…
Когда-то – преданный подельник
в проделках юных пития,
потом – любимый собеседник,
таким прослыл я у тебя.
Мы с ним во многом были схожи,
но я совсем, совсем другой:
мне и соседствовать негоже
с его бунтарскою душой.
Да, в бунтарях и я ходил,
вещал на радио «Свобода»,
где от души наотмашь бил
тогдашних типа слуг народа.
В тот год ГБ, как бы дразня,
ослабила бульдожью хватку…
Но это позже и фигня
в сравненье с тем, в какую драку
вступал своим талантом он
с бетонным мороком системы…
…Ее, казалось, рушит стены
его хрипатый баритон.
И песенный таран-удар
всех звонче был в тогдашних схватках…
Небесный, непонятный дар
туманился в его повадках.
Он бесшабашный был во всем,
и привередливые кони
его страстей, забыв о нем,
неслись, как в бешеной погоне.
Аж девяностые лихие
лихи не как его стихи…
Игра была его стихией —
игра, пугавшая верхи.
Он был таким, каким он был,
кирять в завязке зарекался,
игрок во всем – игрою жил
и, видно, все же заигрался…
Упрямо домогался он:
а сколько лет еще осталось,
предчувствуя, что обречен,
и чувствуя свою усталость.
Заметно было по рукам,
сжимавшим гриф и струны-нервы,
как он, открытый всем ветрам,
устал от пут отчизны-стервы.
Он все пытал судьбу свою:
а сколько там еще осталось,
хоть постоять бы на краю
хоть самую земную малость…
Конечно, я совсем другой —
хотя мы с ним во многом схожи
не только, извините, рожей,
но и бунтарскою душой.
Его бунтарство не чета
бунтарству моему, не скрою,
мое – не стоит ни черта,
его – оплачено судьбою.