<Приписка на полях:>
От тебя получила: записку через Мулю, письмо Муру и сегодняшнее, от 2-го мая, шло 14 дней, и самое главное — дошло! До свиданья. Люблю. Помню. Стараюсь.
May
Прилагаю маленькую паспортную карточку Мура
16-го мая 1941 г.
Москва, Покровский бульв<ар>, д<ом> 14/5, кв<артира> 62 (4 подъезд)
Дорогая Аля! Только что — твое большое письмо, от 2-го мая, шло 14 дней. Всё утро писала тебе ответ — 4 мелких страницы, авось дойдет, — уже опущено. 26-го тебе отправлены были две продовольственных посылки, весом 16 кило обе, там — всё, даже печёночный экстракт. Угостишься, и других угостишь, и посылать будем непрерывно. Муля очень собирается ехать, но — оказывается — нужно достать разрешение здесь. Этим и занят. Я тоже приеду, но позже. Муля не только не отошел, но лез (как и Лиля) с нами в самое пекло. Вещи папе передали, и передачу 10-го приняли, а больше не знаю о нем ничего. У Мура на днях экзамены, послала тебе в письме его паспортную карточку. Аля, если бы ты знала, как я скучаю по тебе и папе. Мне очень надоело жить, но хочется дожить до конца мировой войны, чтобы понять: чтò — к чему. У нас радио, слушаем все вечера, берет далёко, и я иногда как дура рукоплещу — главным образом — высказываниям здравого смысла, это — большая редкость, и замечаю, что я сама — сплошной здравый смысл. Он и есть — ПОЭЗИЯ. Не хворай, пожалуйста, дождись. Вещи свои я получила по суду, летом 1940 г., но до суда не довели, тàк отдали. Не нужно ли тебе кожаное пальто, скромное, на теплой подкладке, абсолютно-непромокаемое? Ответь! Целую. Пиши. Пишу.
Мама
Москва, 18-го мая 1941 г., воскресенье.
Дорогая Аля! Сегодня — тридцать лет назад — мы встретились с папой: 5-го мая 1911 г. Я купила желтых цветов — вроде кувшинок — и вынула из сундучных дебрей его карточку, к<отор>ую сама снимала, когда тебе было лет четырнадцать — и потом пошла к Лиле, и она конечно не помнила. А я все годы помнила, и, кажется, всегда одна, п. ч. папа все даты помнит, но как-то по-своему. 16-го отправила тебе большое письмо с Муриной паспортной карточкой от 15-го, в ответ на твое, от 2-го мая, к<отор>ое шло 2 недели. Повторяю: разрешение на свидание нужно хлопотать отсюда, так Муле сказали, и он этим занят. Надеюсь, что когда получишь эту открытку, посылки (две) уже дойдут. Тогда сразу начнешь поправляться, а мы всё время будем посылать. Такой вопрос, вернее совет: если тебе надоели некоторые носильные веши, напр<имер> летние платья, не раздашь ли ты их там, в обмен на новые, когда их привезет Муля, чтобы не загромождать себя слишком веским мешком. Напиши на всякий случай, что очень надоело или опротивело, чтобы я тут же нашла замену, чтобы успела се обдумать. Очень советую тебе согласиться на синее кожаное пальто, оно скромное, теплое, легкое и абсолютно-непромокаемое. Вязаные куртки (верхнюю и нижнюю) и коричневую под замшу — пришлю, вообще — ничего не забуду, только бы у Мули скорей выяснилось… У Мура завтра первый экзамен — алгебра, но он как всегда абсолютно-спокоен: сильное чувство судьбы. Я вчера отложила для тебя целую пачку маленьких фотографий, — тебя в детстве. Мура, нас всех порознь и вместе, на море и в горах, постепенно буду посылать. Да! Когда Муля поедет — в чем везти вещи (носильные): сундучок? мешок? что удобнее? Ответь, и не забудь про кожаное. Целую, скучаю. У нас холодюга, вчера был снег.
Maу
<Приписка на полях:>
У меня для тебя Альманах Дружбы Народов с моим Барсом в № 5 «Знамени» с моим переводом старого евр<ейского> поэта.[2235]
М. б. пойдет моя проза о Пушкине.
Москва, 23-го мая 1941 г.
Дорогая Аля, мне очень неприятно, что я ничего твердого не могу тебе написать о Мулином приезде — я знаю, что это для тебя главное — но мне он о ходе своих хлопот подробно не рассказывает, вообще, он безумно занят, и видимся мы с ним сравнительно редко, чаще — созваниваемся. Знаю только, что он всё делает и сделает, а подробности он наверное тебе пишет сам. Да! Ужасно жаль, что он тебе моего Барса (Альманах Дружбы Народов) отправил без моей надписи, я так хотела тебе его надписать, п. ч. это мой первый перевод, сразу после Болшева и полусуществования у Лили — как только у меня оказался стол. Вчера Мур купил для тебя Новый Мир и Октябрь, в Н<овом> М<ире> парижские стихи Эренбурга и хороший рассказ еврейского писателя Переца «Эпидемия», и повесть сказительницы Голубковой «Два века в полвека», и большая биография Крамского, вообще — интересный номер — Аля, я перепутала: это — в «Октябре», — а стихи Эренбурга — в Нов<ом> Мире. Словом, получишь и прочтешь. Сегодня я в последний раз прикладываю руку к своим Белорусским Евреям, мне там заменили, т. е. подменили ряд строк, но я всё расчухала — и взвыла — и настояла на своих. Книгу переводили трое: Державин, Длигач[2236] и я, и выходит она в срочном порядке. А сейчас мне предложили — из Консерватории — новые тексты к гётевским песням Шуберта: песни Миньоны. Не знаю тех переводов, но знаю, что именно эти вещи Гёте — непереводимы, не говоря уже о пригнании их к уже существующей музыке: ведь Шуберт-то писал — с Гёте, а я должна — чтобы можно было петь — писать с Шуберта, т. е. не с Гёте, а с музыки. Но даже вне этого: вот дословный перевод одной из лучших — все лучшие — тогда скажем: моей любимой песни Миньоны: — О, дай мне казаться, пока я буду (сбудусь, но это уже — толкование), а размер онегинский, не вмещающий. Такие вещи можно переводить только абсолютно-вольно, т. е. в духе и в слухе, но — неизбежно заменяя образы, а я этого — на этот раз — не хочу и не могу, ибо это — совершенно. Поэтому — отказываюсь: пусть портят: фантазируют или дают рифмованный подстрочник — другие. Для песен Миньоны стòит изучить язык. С такими требованиями к себе — ты сама понимаешь, что мне работать труднее, чем кому бы то ни было. Я сама себе препятствие. Моя беда, что я, переводя любое, хочу дать художественное произведение, которым, часто, не является подлинник, что я не могу повторять авторских ошибок и случайностей, что я, прежде всего, выправляю смысл, т. е. довожу вещь до поэзии, перевожу ее — из царства случайности в царство необходимости, — тàк я, недавно, около месяца переводила 140 строк стихов молодого грузина, стараясь их осуществить, досоздать, а матерьял не всегда поддавался, столько было напутано: то туманы — думы гор, то эти же туманы — спускаются нà горы и их одевают, так что же они: думы — или покров? У автора — оба, но я так не могу, и вот — правлю смысл, и не думай, что это всегда встречается сочувственно: — «У автора — не так». — «Да, у автора — не так». Но зато моими переводами сразу восхищаются чтецы — и читатели — п. ч. главное для них, как для меня — хорошие стихи. И я за это бьюсь. — Прости, что так много о себе, но мне, в общем, не с кем об этом говорить. Но, чтобы закончить: недавно телеф<онный> звонок из «Ревю де Моску», — у них на руках оказались мои переводы Лермонтова, хотят — Колыбельную Песню, но — «замените четверостишие». — Почему? — Мне оно не нравится. — И так далее. Я сказала: — Я работала для своей души, сделала — как могла, простите, если лучше не могу. — И всё. — Не могу же я сказать, словами сказать, что мое имя — достаточная гарантия.
Аля! Приобретение в дом: я обменяла своего Брейгеля[2237] — огромную книгу репродукций его рисунков — на всего Лескова, 11 томов в переплете, и даже — переплетах, п. ч. разные, и весь Лесков — сборный, но — весь. Я подумала, что Брейгеля я еще буду смотреть в жизни — нý, раз десять — а Лескова читать — всю жизнь, сколько бы ее ни оставалось. И у меня остаётся еще другой Брейгель: цветной, такой же огромный, и которого уже не обменяю ни на что. Лесков — самый подержанный — стоит не меньше 350 руб., и я бы навряд ли его когда-нибудь купила. А тàк — тебе останется, п. ч. Мур навряд ли его будет любить.
— Перекличка. Ты пишешь, что тебе как-то тяжелее снести радость, чем обратное, со мной — то же: я от хорошего — сразу плачу, глаза сами плачут, и чаще всего в общественных местах, — просто от ласковой интонации. Глубокая израненность. Но я — от всего плачу: просто открываю рот как рыба и начинаю глотать (давиться), а другие не знают куда девать глаза.
У Мура сейчас экзамены, сдал алгебру на «хорошо» и физику на «посик» (так у них нежно зовут «посредственно»), а нынче — такое происшествие: сидим у стола: он за учебником литературы, я за своими Белорусскими Евреями, — половина десятого — в коридоре гремят каменщики (капитальный ремонт, по всему дому сменяют газ) и — нечто вроде легчайшего стука. Да. Стучат. Ученица. — «Здесь живет такой-то? Так что ж он не идет на экзамен??» Оказывается — экзамен (сочинение) в 9 ч. утра, а он твердо был уверен, что в 12 ч. — и вообще мог уйти на бульвар читать газету, или (мания!) стричься… Хорошо еще, что школа — рядом. Рассеянность его неописуема: из-за ремонта не ходит лифт, так неизменно, проскакивая 7-ой этаж, подымается на чердак, на метро едет в обратном направлении, платит за плюшку и забывает взять, берет — и забывает съесть, только одно помнит: калоши, с таким трудом давшиеся — из-за непомерности номера (14, но папе я достала и передала — 15-тый!!) — которые он держит в парте и с которых глаз не сводит — к великому изумлению учеников и учителей. В письме от 16-го я послала тебе его паспортную карточку. Твое последнее письмо (второе) было от 2-го мая, получила его 16-го, и в тот же день ответила, а 18-го (в день нашей встречи с папой 30 лет назад) отправила тебе открытку. — Дошли ли посылки?? Если да, жажду знать как получила. Пиши про здоровье. Я тоже — мгновенно простужаюсь, всю зиму из простуды не вылезала, простудила себе (сама виновата) всю зиму лежа у незамазанного окна (там — еда) весь правый бок: плечо, легкое, руку, всё — ноет, и руку без боли не могу поднять, невралгия или ревматизм, какая-то гадость, но м. б. пройдет летом. У нас не май, а октябрь, но м. б. и лучше, у меня от хорошей погоды — лютая тоска, а так — серо, и как будто ничего… В том письме подробно писала тебе про папину вещевую передачу: взяли всё основное, кроме очень уж зимнего (валенки, мех<овая> шапка, такое) и подушки. Списка не было, поэтому я в точности не знала, чтò можно, и понесла на авось — всё. Теперь у него прочный (Мурин) костюм, хорошие башмаки, с калошами, серое пальто, положенное на шерст<яную> вату, и белье, и носки (всякие), словом — всё основное.