Беленков сбросил на руки Федору тяжелую, не просохшую после дождя шинель и сел на лавку, вытянув перед собой ноги в грязных солдатских сапогах. Видно было, что он устал и проголодался. Запах печеного хлеба щекотал ему ноздри, вдоль сильной жилистой шеи рывками ходил кадык, подпирая выпуклый бритый подбородок. Тряхнув головой, Беленков с трудом подавил зевок.
— Давно поймали? — спросил он у Федора.
— В аккурат как вам подъехать. Выхожу во двор, а они, птахи, жмутся. Какого роду — неизвестно. А тут и вы.
Беленков подобрал ноги, подался вперед. По его лицу пробежала короткая судорога.
— Ну? Кто такие? Откуда? Только — быстро.
— Разрешите сначала сесть. Мы едва держимся на ногах. Весь день в степи — на ветру, на дожде.
— У меня свои права и свои меры наказания. Думаю, что читали «Всадника без головы»?
— Да.
— Так вот — малейшая неточность, и вы превратитесь в такого всадника. Откуда идете?
— Из Морозовской.
— Почему вас занесло в эту глушь?
— Мы с товарищем — из коммерческого училища. Нас командировали в окружное статбюро, а оттуда — на этот хутор, переписывать голодающих.
— Бесполезное занятие. На Дону нет муки. Ваши списки — бумага, годная только для нужника. Казаки находят это ненужной роскошью, — усмехнулся Беленков и снова вытянул перед собой ноги. — Федор, обыщи их!
Полонский, пожав плечами, поднялся с топчана и спросил:
— Карманы вывернуть?
Пожалуй, это было рискованно. Но что-то толкало его на этот риск, нечто такое, что было сильнее страха. Он чувствовал, что именно так должен вести себя отпрыск состоятельной семьи (какой-то его однофамилец управлял до революции крупным имением), попавший в глупое положение.
— А ты не шуткуй! Дюже храбрый, — сузил глаза Федор. — Еще посмотрим, что у вас в шмотках.
Обшарив карманы ребят, он отдал Беленкову их удостоверения и развернул сверток с лепешками, испеченными в дорогу.
— А мучица-то белая! Ничего живут в Морозовской. Аж завидки берут!
— Откуда эта мука? — спросил Беленков, бросив удостоверения на стол.
— Американцы прислали целый эшелон. Мука аровская. Это так американский комитет помощи называется — АРА! Нам сказали, что после переписи голодающих муку будут раздавать по хуторам.
— Аровская!.. — Многозначительно заметил Беленков и замолчал, обдумывая какую-то мысль. — Ну ладно. Утром решим. Ночевать будете тут… Покажешь им, — кивнул он Федору.
В крохотном закутке с ситцевой занавеской вместо двери стояли две широкие скамейки. На стене висела темная фотография в деревянной рамке. От пола исходил едва уловимый запах чебреца.
— Постелитесь сами, — буркнул Федор. Он вышел во двор и закрыл ставни.
Полонский сел на скамейку, обхватив руками плечи. Напряжение, владевшее им с того мгновения, когда казак ткнул Левшина в грудь дулом обреза, схлынуло, и теперь он не чувствовал ничего, кроме тяжелой усталости, растекавшейся по всему телу.
Левшин стоял посреди комнатушки, сутулясь больше, чем всегда, и пальцы его длинных, с выступавшими кистями рук медленно шевелились. «Не обошлось, — думал Левшин. — Первый раз такое дело, и не обошлось. Теперь только локти кусать. По-глупому попались. Тот верно сказал — птахи». Ему вдруг вспомнились спокойные усталые глаза Глухова, и он беззвучно охнул и затряс головою, сморщив, как от зубной боли, длинное с резко проступившими рябинами лицо.
— Ты что? — тихо спросил Полонский.
— Да так… вспомнилось кое-что.
— Я думал — нездоровится. Не повезло нам с погодой.
— Я к этому привычный.
— А меня что-то знобит… Знаешь, я прилягу, пожалуй.
— Ложись.
— А ты?
— Что-то не хочется.
— Лег бы.
— Нет, я еще посижу.
— Ну, тогда садись ко мне. Места хватает.
Левшин, вздрогнув, сел рядом с товарищем. Полонский, посмотрев на занавеску, шепнул ему в ухо:
— Еще ничего поручилось. Беленков, кажется, поверил. Я думал, будет хуже.
— Подожди радоваться, — тоже шепотом ответил Левшин. — Настоящего допроса еще не было. Просто Беленков отложил это дело до утра. Утро покажет.
— Будем стоять на своем. И документы должны сработать.
Левшин медленно повернул к нему голову:
— Ты, верно, не боишься?
— Боюсь. Но стараюсь не думать об этом. Страх как болезнь, лучше ему не поддаваться.
Левшин посмотрел на него долгим задумчивым взглядом.
— А ты — молодец… Спи, — сказал он обычным, немного ворчливым голосом. — Может, жар-то к утру и пройдет. Спи, а я еще немного посижу. Ты, Саша, не обращай на меня внимания.
Беленков был по натуре авантюристом. Война воспитала в нем жестокость. Та новая действительность, которая утверждалась на хуторах и в станицах Дона с приходом Советской власти, была чужда и враждебна ему. Став бандитом, Беленков испытывал завораживающее чувство ничем не ограниченной власти над жизнью и смертью людей. И чем отчетливее он видел прозрение казаков и близкую неизбежность своего конца, тем больше нуждался в доказательствах этой власти. Он напоминал морфиниста, который уже не может жить без ежедневных, все увеличивающихся доз наркотика, хотя и хорошо понимая разрушительную силу их воздействия.
Среди тех, кто явно или тайно выступал на стороне сил, боровшихся с Советской властью, Беленков пользовался репутацией боевика-эсера, имевшего немалые заслуги перед своей партией. В зиму восемнадцатого года, когда Савинков, член ЦК партии эсеров, приезжал на Дон, Беленков — тогда еще есаул — неотлучно находился при нем, сопровождая его как телохранитель во всех поездках. Он был свидетелем встреч Савинкова в Новочеркасске с Корниловым, Алексеевым и Красновым.
Очевидно, Савинкову, нуждавшемуся в надежных, преданных людях, понравился этот замкнутый офицер, с темными недобрыми глазами. Их разговоры принимали все более откровенный характер.
— Почему вы, Борис Викторович, пошли против большевиков? — спросил однажды Беленков у Савинкова.
— Я не считаю большевиков революционерами, — ответил Савинков. — Это монархисты наизнанку. Когда они узурпируют власть, революция погибнет. Так уже было во Франции. Только Учредительное собрание может дать России свободу. У нас с вами, есаул, нет выбора. Или мы, или они. Или — или. Будем бороться до конца. История нас рассудит.
Почувствовав митинговую высокопарность этой фразы, он заговорил простым, дружески доверительным тоном.
— Кроме того, Александр Игнатьевич, у меня есть мотивы личного характера. Моя старшая сестра была замужем за офицером. Это был тот единственный офицер Петербургского гарнизона, который 9 января отказался стрелять в рабочих. Помните, они шли с петицией к Зимнему?.. Единственный, отказавшийся выполнить приказ Николая II, — повторил Савинков. — Когда большевики пришли к власти, они его убили. Понимаете, мне было психологически невозможно перешагнуть через этот труп…
Савинков умолчал о том, что в октябрьские дни семнадцатого года он вместе с зятем пробрался в штаб Краснова, чтобы двинуть войска на Петроград. Из этой отчаянной попытки ничего не получилось, и Савинков бежал на юг, а зятю поручил нелегально вернуться в Петроград и формировать там белое подполье. Но его опознали революционно настроенные солдаты. Он был арестован и расстрелян…
— Ну а вы? — спросил Савинков. — Я не жду теоретических обоснований вашей очевидной неприязни к большевикам. Меня интересуют мотивы личного свойства. Есть ли они у вас?
— Да… Ведь я, Борис Викторович, происхожу не из богатой семьи. В Милютинской наш курень считался одним из самых захудалых. Надо знать Дон, чтобы понять, что это значит. Мальчишкой я ушел в Ростов, был на побегушках в оптовом табачном магазине Асмолова. Здесь случай свел меня с боевиками-эсерами. В четырнадцатом году они помогли мне поступить в Новочеркасское военное училище. Вышел оттуда в офицерских погонах — и сразу на фронт… Это не слишком скучно?
— Нет. Это интересно.
— Вернулся в Милютинскую есаулом. Встретили с почетом, особенно старики. Наперебой приглашали к себе. Месяца через три остался на правах зятя в доме, мимо которого мне, внуку станичной побирушки, было когда-то заказано ходить. То старое, что тянулось за мной с детства, отрубил напрочь. А новое, что пришло на Дон с Советами, не принял. Это, пожалуй, все.
— Ну что ж — откровенность за откровенность. Мне бы хотелось, Александр Игнатьевич, иметь вас в числе своих ближайших помощников. Через несколько дней я уезжаю в Москву. Хотите уехать со мной?
— Нет, — твердо сказал Беленков. — Но дело не в моем личном желании. На Дону меня знают, и здесь я нужен больше.
— Пожалуй, это верно… — Савинков задумался, глядя в окно, и на его лицо, до этого спокойное и внимательное, как бы стало накладываться другое, с усталым, чуть брезгливым выражением. — Огромная нужда в людях. И там, в Москве, и здесь, на Дону, — всюду. Все эти генералы… — не закончив фразы, он вздохнул, снова повернулся к Беленкову. — Хотя и я не люблю менять свои планы — оставайтесь. Думаю, наши пути разойдутся лишь в географическом смысле.