Перебросить в Нелькан привезенные Вишневским продовольствие и снаряжение не удавалось, поход откладывался, и 27 ноября 1922 года в блокноте Пепеляева, где большая часть страниц оставалась чистой, появилась первая запись будущего дневника: «Сомнения мучают меня. Как один останешься, самые мрачные мысли начинают осаждать. Прав ли я, что веду людей вновь на страдания, а многих и на смерть? Опять кровь. Во имя чего? Неужели для того лишь, чтобы одну кучку ничтожных людей, именующих себя властью где-нибудь в Якутске или в Сибири, заменить другой? А страдания борцов слишком суровы»[20].
И здесь же: «Итак, опять война. Как надоело все это! Чего я хочу? Чего ищу? Для себя, видит Бог, ничего не ищу, ни слава, ни богатство мне не нужны. Единственная мечта – мирная семейная жизнь с женой и детьми, хозяйство небольшое в деревне, работа, чтение».
На следующий день – вторая запись, краткая: «Страшно мучаюсь из-за семьи, до слез. Гнетет неизвестность. Прав ли я, что оставил семью?»
И через день – третья, еще короче: «Господи, не допускай меня до отчаяния!»
Отчаяние было неизбежно, если бы действовала радиостанция. Ее привезли с собой, но то ли она быстро испортилась, то ли по прибытии ее не смогли наладить. Начиная вести дневник, Пепеляев не знал, что месяц назад Земская рать Дитерихса эвакуировалась в Корею, Владивосток занят партизанами и Народно-Революционной армией ДВР.
Приблизительно тогда же в Аянскую бухту зашла американская шхуна, чтобы отсюда с грузом пушнины идти во Владивосток, а затем обратно, за новой партией куниц, песцов и белок. Пользуясь оказией, Куликовский с кем-то из экипажа отправил некоему владивостокскому знакомому письмо с просьбой найти и прислать с американцами какие-то, как он выразился, «штучки для радио». К письму прилагалась техническая документация, но ни американцев, ни «штучек» не дождались, в начале декабря радиостанция по-прежнему не работала даже на прием.
2
Байкалов решал транспортный вопрос путем конских и оленьих мобилизаций, но для Пепеляева это было совершенно неприемлемо. Лишь безвыходное положение вынудило пойти на не вполне, по его понятиям, демократическую меру: он объявил Аяно-Нельканский район прифронтовым и, впервые отступив от неукоснительно соблюдавшегося до сих пор принципа добровольности, обязал тунгусов отдавать оленей за муку, охотничьи ружья, порох и патроны. Они могли выбирать только из этого ассортимента и не имели права требовать те товары, которых не было в наличии. Впрочем, и тут оговаривалось, что бедные семьи, владеющие менее чем двадцатью оленями, под действие указа не подпадают.
Тунгусы сообразили, что если скрыться в тайге, есть риск не получить вообще ничего. Пепеляев давал им шанс выменять муку и припасы для охоты по более выгодным расценкам, чем предлагали и советские торговые агенты, и купцы вроде Галибарова. Кроме того, они имели возможность за плату, не продавая своих оленей, стать при них погонщиками. Прежде была опасность, что олени погибнут из-за плохой дороги, но зимний путь установился прочно.
2 декабря Пепеляев выехал обратно в Нелькан. Казалось бы, все стало налаживаться, но именно теперь его начали преследовать мысли о самоубийстве.
«Еду из Аяна в Нелькан, – записывает он в дневнике. – Тайга, холод. Огромные пространства… Сегодня особенно было тяжело. Мигрень. Мучительные мысли все о том же, без конца. Никогда, никогда не оставляют они меня. Даже ночью. Почти лишился сна. Просыпаюсь в три часа ночи и уже не могу заснуть. Иногда совсем не хочется жить. Может быть, это малодушие молодости? Вчера было особенно сильное желание покончить с собой. Так ясно представлял, чувствовал даже переход к иной жизни».
Наверное, такое бывало с ним и раньше. Для людей его склада подобные состояния с их чувственным переживанием порога небытия – источник побуждающих к действию эмоций. Оправдывая себя и в то же время растравляя себе душу, Пепеляев мог думать и о том, что пока дружина не выступила из Нелькана, его смерть повлечет не гибель ее, а, напротив, спасение: без него поход на Якутск не состоится, весной люди вернутся во Владивосток. Это очищало его ночные томления от чувства вины если не перед семьей, то хотя бы перед товарищами, а сознание греховности ночных соблазнов поутру давало приятное ощущение победы над самим собой.
Глубокая религиозность Пепеляева вне сомнений, однако мысль о том, что в изменившемся мире есть обстоятельства, когда самоубийство не только допустимо для христианина, но может считаться долгом и даже доблестью, являлась ему еще в его позапрошлой жизни, если прошлой считать жизнь в Харбине.
15 июня 1919 года, на станции Верещагино в Пермской губернии, Пепеляев издал не совсем обычный приказ по войскам Северной группы Сибирской армии.
Во вводной части излагалась история Михаила Соларева, солдата из мобилизованных приуральских крестьян: «В ночь с 27 на 28 мая Соларев находился со своим взводом в д. Матышенская. Красные, обойдя деревню с правого фланга, начали ее окружать, и взвод должен был отступить. Соларев при отступлении отстал от взвода, так как ослаб, изнуренный предыдущими беспрерывными боями, и, думая, что ему не удастся уйти от красных и не желая отдаваться им в плен живым, решил лишить себя жизни, распоров себе живот и нанеся себе перочинным ножом три раны в область живота. По словам Соларева, первые удары были неудачны, лишь с третьего удара ему удалось глубоко засадить нож и разрезать себе живот. При осмотре Соларева обнаружены три колотые раны в область живота. Одна, кожная, величиной в полтора см, другая величиной 2 см, проникающая в полость живота, и третья, резаная, величной 25 см, проникающая в полость живота, через которую вышли наружу внутренности. Вышеизложенный осмотр подтвердил правдивость рассказа Соларева. После нанесения ран Соларев заполз в кусты, где был обнаружен отступавшими с поселка Зотовского стрелками учебной команды того же полка… Дивврачом Солареву произведена операция и наложены швы. Через три дня был эвакуирован. Имелись признаки начинающегося перитонита».
Непонятно, почему солдат с винтовкой не застрелился из нее, а начал резать себя перочинным ножом якобы с целью не попасть в плен к красным, но все видится иначе, если вспомнить, что Соларев «ослаб» и был «изнурен беспрерывными боями». Его попытка покончить с собой таким странным образом – это акт отчаяния, поступок невменяемого от многодневной усталости человека.
«Разве можно оставаться у них, извергов?» – говорил Соларев в лазарете, имея в виду красных. Видимо, нашлись люди, после операции доходчиво объяснившие ему смысл того, что он сделал, и что никакими рациональными мотивами объяснить нельзя.
Пепеляев, однако, объявил Соларева героем, а его маниакальную попытку зарезаться перочинным ножом – подвигом во имя России. Разумеется, тем самым он хотел поднять дух отступающих солдат, и все-таки трудно отделаться от мысли, что здесь выплеснулись и его личные настроения.
Основная часть приказа гласила:
«Отмечаю выдающуюся любовь к Родине и высокое исполнение воинского долга – награждаю стрелка Соларева Георгиевским крестом 4-й степени.
Приказываю: врачам принять все меры к сохранению жизни героя.
Выдать Солареву или его семье 5 тысяч рублей пособия.
Приказ прочесть во всех ротах, сотнях, эскадронах, батареях и командах»[21].
Приказ Пепеляева – тоже своего рода акт отчаяния. Сибирская армия откатывалась на восток, и на фоне хаоса тех недель очевидная несуразность этого распоряжения не так бросалась в глаза.
Даже самые близкие Пепеляеву люди вроде Шнаппермана или Малышева не догадывались, что их любимый командир, спокойный гигант с «грубым низким» голосом – натура куда более неврастеничная, чем это можно было представить исходя из его биографии, внешности и манеры поведения. Они испугались бы за себя, за свое будущее, если бы прочли у него в дневнике не то что признание в тяге к самоубийству, но даже рядовое самонаблюдение типа следующего: «Большое безразличие и какая-то тоска небывалая, которая иногда доходит до невыносимости. Хочется уйти куда-то от всех, забыть все».
Это дневник интроверта, тонко чувствующего, но не озабоченного чувствами других. Пепеляев почти ничего не говорит о соратниках по Якутскому походу, словно он живет, страдает и действует в пустоте, правда, нет здесь и кокетства перед возможной публикой. Это записи для себя, неразборчивые, сделанные плохо очиненным, затупившимся или царапающим бумагу карандашом, с множеством сокращений и тире, заменяющих паузы или отмечающих резкие, как в помутненном сознании, переходы от одной темы к другой. Кажется, все произнесено на пределе дыхания, торопливым сбивчивым шепотом.
Дневник Пепеляева – интимное свидетельство его одиночества и душевной надломленности. В нем мало сведений о боях и походах, зато с избытком мигрени, ночных кошмаров, предчувствий, сожалений. Слова «страдание», «сомнение», «тоска», «смерть» повторяются здесь чересчур часто для человека, взявшего на себя ответственность за судьбу сотен доверившихся ему людей.