Три года Ростопчину не видели ни в Москве, ни в Петербурге: она не появлялась в свете. До редакторов литературных журналов доходили лишь ее письма с текстами новых стихов. Многие из них ходили в списках. Без суеты, медленно, но верно Ростопчина завоевывала известность и среди обыкновенных любителей изящной словесности, и среди известных ценителей.
В 1834 году И.В. Киреевский, литературный критик и публицист, в статье «О русских писательницах» сказал о ней как «об одном из самых блестящих украшений нашего общества, о поэте, имя которой, несмотря на решительный талант, еще неизвестно в нашей литературе». Он предлагал читателям узнать в последних творениях Ростопчиной, так надолго исчезнувшей из виду, того загадочного автора «Талисмана», который некогда «изящно» взволновал любителей поэзии.
Впечатления и переживания Ростопчиной выливались в удивительно легкие, звучные строки. Недаром многие ее стихотворения были положены на музыку Глинкой, Даргомыжским, А. Рубинштейном, Чайковским. Печатались ее стихи и в песенниках.
Сочиняла она чрезвычайно быстро, легко, без мук и напряжения. Брат поэтессы вспоминал, как во время какой-нибудь поездки Евдокия Петровна складывала стихи. Вернувшись домой, она, обладая исключительной памятью, почти без помарок записывала их.
Выезжая из столицы в деревню, Ростопчина особенно ощущала потребность излить на бумаге все то незаметное со стороны, что искало выход: прощание с мечтами, с надеждой на счастье, готовность притерпеться, смириться во имя мира в семье:
И много дум, и много чувств прекрасных
Не имут слов, глагола не найдут…
Всех подкупала особая интонация, сердечность ее стихов. Они стали появляться в журналах все чаще. Прочитав в «Московском наблюдателе» стихотворение «Последний цветок», Вяземский, «первооткрыватель» таланта Додо Сушковой, писал А.И. Тургеневу: «Каковы стихи? Ты думаешь, Бенедиктов? Могли быть Жуковского, Пушкина, Баратынского; уж, верно, не отказались бы они от них. И неужели не узнал ты голоса некогда Додо Сушковой?.. Какое глубокое чувство, какая простота и сила в выражении и между тем сколько женского!»
Стихотворение «Последний цветок» написано глубокой осенью 1839 года, когда кончалось деревенское заточение и впереди Евдокию Петровну ждал блеск имперского Петербурга.
Отдайте мне балы
На берегах Невы Ростопчина сразу же вошла в большую моду. Вот что писал по этому поводу ее брат С.П. Сушков: «Она никогда не поражала своею красотою, но была привлекательна, симпатична и нравилась не столько своею наружностью, сколько приятностью умственных качеств. Одаренная щедро от природы поэтическим воображением, веселым остроумием, необыкновенной памятью при обширной начитанности на пяти языках… замечательным даром блестящего разговора и простосердечной прямотой характера при полном отсутствии хитрости и притворства, она естественно нравилась всем людям интеллигентным».
Евдокия Петровна была всегда желанной гостьей в тех столичных салонах, которые отличались интеллектуальностью бесед и где на светских львиц от подобной серьезности, пожалуй, напала бы зевота. Такой салон в первую очередь был у Карамзиных, с семейством которых Ростопчина очень сблизилась.
Широко и хлебосольно принимала и она. Всех, кто был тогда в Северной Пальмире талантлив, значителен, известен, можно было встретить на ее вечерах. Жуковский, Крылов, Гоголь, Одоевский, Плетнев, Соллогуб, Александр Тургенев, Глинка, Даргомыжский. Этот список дополняли и европейские знаменитости: Ференц Лист, Полина Виардо, Фанни Эльслер, Рашель.
Зимами 1836—1838 годов поэтесса, познавшая вкус и творческого, и женского успеха, подобно комете появлялась на придворных балах, маскарадах, разного рода увеселениях, сопровождаемая стоустой молвой и толпами поклонников. Не однажды Ростопчиной с ее уже серьезной литературной славой поставят в вину пристрастие к этому тщеславному мельтешению, к воспеванию мишурной бальной кутерьмы.
С искренностью, подчас неосторожной, которая всегда была отличительным качеством ее поэзии, Ростопчина признавалась:
…Я женщина во всем значенье слова,
Всем женским склонностям покорна я вполне,
Я только женщина, гордиться тем готова,
Я бал люблю!.. Отдайте балы мне!
Впрочем, долго продолжаться это не могло… Ростопчина была слишком умна для того, чтобы довольствоваться ролью светской львицы. Две зимы дворцовой круговерти привели ее к отрицанию общества, когда «напрасно ищет взор сердечного привета… когда вблизи, в глазах, кругом лишь все чужие». Подруги – светские кокетки «с полсердцем лишь в груди, с полудушой». После этого прозрения из-под ее пера вышла целая череда стихотворений, где читатель, по словам литературного критика А.В. Дружинина, нашел «сильный протест против многих сторон великосветской жизни». С убийственной искренностью Ростопчина писала:
Уж надоело мне под пышным платьем бальным
Себя, как напоказ, в гостиных выставлять,
Жать руку недругам, и дурам приседать,
И скукой смертною в молчанье погребальном,
Томясь средь общества, за веером зевать.
Но ведь дело не обходилось только «скукой смертною». Одни интриги чего только стоили. Как знать, не пушкинская ли трагедия, разыгравшаяся на бальном паркете, подготовила ее собственный уход из «веселых хором»?
Тетрадь Пушкина
Александр Сергеевич, которого часто видели в салоне Ростопчиной на Дворцовой набережной, в последний раз был у нее за день до дуэли. Он находился в ужасном состоянии. О том доподлинно известно от мужа Евдокии Петровны, который вспоминал, что за обедом Пушкин несколько раз выходил из-за стола мочить себе голову, до того «она у него горела». Конечно, Евдокия Петровна знала и суть этих душевных терзаний, и роль, которую сыграл тут «большой свет». А дальше случилось то, что случилось… Выстрел на Черной речке для Ростопчиной, как и для многих, стал трагедией, которая унесла какую-то важную часть собственной жизни. В своем большом стихотворении, посвященном памяти поэта, она писала, чем он был для нее: «…смесь жизни, правды, силы, света!»
А спустя год после гибели Пушкина Ростопчиной передали плотный пакет от Василия Андреевича Жуковского, сопровожденный следующей запиской: «Посылаю Вам, графиня, на память книгу… Она принадлежала Пушкину; он приготовил ее для новых своих стихов… Вы дополните и докончите эту книгу его. Она теперь достигла настоящего своего назначения». Евдокия Петровна держала в руках последнюю тетрадь Пушкина – ту, в которой так горестно, так непоправимо осталось много чистых листов. Комок подступал к горлу. И казалось, это сам Александр Сергеевич за гранью земного бытия помнит о ней, верит в ее талант и подает знак об этой вере. Ростопчина была потрясена. Казалось, что всей жизни не хватит, чтобы оправдать этот по-пушкински щедрый аванс. Ее стихи, переданные Жуковскому, выражают и смятение, и восторг:
И мне, и мне сей дар! – мне, слабой, недостойной,
Мой сердца духовник пришел его вручить,
Мне песнью робкою, неопытной, нестройной
Стих чудный Пушкина велел он заменить…
А между тем «нестройные» рифмы Ростопчиной уже принесли ей прочную славу. Жуковский знал цену своему подарку и не вручил бы его без достаточных оснований. Его решение наверняка поддержали бы те, кто заучивал наизусть стихи поэтессы, все еще вынужденной скрывать свое имя. В разборе одного из номеров «Современника» в 1838 году Белинский ставит имя 27-летней поэтессы рядом с пушкинским: «… Кроме двух произведений Пушкина, можно заметить только одно, подписанное знакомыми публике буквами „Г-ня Е. Р-на“; обо всех остальных было бы слишком невеликодушно со стороны рецензента даже и упоминать». А поэт пушкинской плеяды Н.М. Языков назвал годичную стихотворную подборку одного из петербургских журналов «дрянью и прахом», исключая из этого списка лишь стихотворения Пушкина и Ростопчиной.
Анна
Было ли решение Ростопчиной бросить Петербург и уехать в деревню для творческой работы принято под впечатлением необыкновенного подарка Жуковского? Приходила ли ей мысль в голову, что и у нее должен быть свой «приют спокойствия, трудов и вдохновенья»? Или личные обстоятельства заставили ее проститься со столицей? Но той же весной 1838 года, взяв заветную пушкинскую тетрадь, Евдокия Петровна решила перебраться в село Анна, имение своего мужа.
Итак, занавес бальной залы задернут. Что ждет ее? Все прелести большого света, огни и музыка, оживление блестящей толпы вытесняются из души желанием тишины, покоя и творчества. Она уже другая, не та тоненькая Додо, не обольстительная Евдокия Петровна. Под пером почти набело ложатся на бумагу строки о счастливом воронежском «изгнанье», о благословенной деревеньке с прелестным именем Анна:
Там ум сдружился мой
С отрадой тихою спокойных размышлений…
Как действительно много в России мест, на дорогах к которым можно было бы поставить знак: «Здесь создавалась русская литература». Карабиха, Михайловское, Болдино, Красный Рог и Овстуг, Ясная Поляна, Щелыково, Мелехово и еще Бог весть сколько, немудрено называемых «селами» и когда-то отрезанных от столиц бездорожьем. Кажется, что здесь сама природа оставляла таланту только одну собеседницу – музу.