Шенгели
И занят кавальер был этим батальоном,
Туда направившим незрячий свой размах
В тот самый миг, когда, подстать хамелеонам,
Орлам кутузовским менял окраску страх.
Открылись ворота Килийские смущенным
Солдатам, жавшимся друг к другу в уголках
Рва, где замерзший ил оттаял постепенно
От крови, засосав героев по колено.
Здесь Кашкин возмущался, что русские солдаты, «кутузовские орлы», жмутся друг к другу в уголках (в уголках чего он уточнять не стал). Как видим у Байрона, русские солдаты действительно боятся: «took like chameleons some slight tinge of fear», «baffled heroes, who stood shyly near». У Гнедич эта картина сильно заретуширована: единственное, что в ее переводе выдает смятение солдат, – это то, что они не соблюдают строя.
Песнь 8, строфа 119:
Байрон
’Т is strange enough – the rough, tough soldiers, who
Spared neither sex nor age in their career
Of carnage, when this old man was pierced through,
And lay before them with his children near,
Touchd by the heroism of him they slew,
Were melted for a moment: though no tear
Flowd from their bloodshot eyes, all red with strife,
They honourd such determined scorn of life.
Гнедич
Но, как ни странно, – грубые и хмурые
Солдаты, не щадившие детей,
Глядели как бы с жалостью понурою
На старика и мертвых сыновей:
Суровые геройские натуры их
Его геройство трогало живей,
Чем вопли слабых, а его презренье
К опасности внушало уваженье.
Шенгели
И странно: грубым тем, свирепым солдафонам,
Привыкшим убивать и женщин, и детей,
При виде старика, лежавшего пронзенным
Близ них, средь ими же убитых сыновей,
Жаль старо храброго. В их сердце распаленном
Почтенье родилось к душе могучей сей,
Презревшей смерть! Хотя слеза их взор кровавый
Не увлажнила, дух – чужой был тронут славой.
Кашкин протестует против того, что русские солдаты предстают у Шенгели в этой строфе грубыми свирепыми солдафонами, привыкшими убивать и женщин, и детей («и стариков», – можно было бы добавить, глядя в оригинал). У Гнедич это уже грубые и хмурые солдаты с – добавленными! – суровыми геройскими натурами. Заметим, кстати, что в переводе Гнедич здесь чередуются строки пятистопного и шестистопного ямба.
Песнь 8, строфа 135:
Байрон
Не wrote this Polar melody, and set it,
Duly accompanied by shrieks and groans,
Which few will sing, I trust, but none forget it —
For I will teach, if possible, the stones
To rise against earth’s tyrants. Never let it
Be said that we still truckle unto thrones; —
But ye – our children’s children! think how we
Show’d what things were before the world was free!
Гнедич
Как страшно эта песенка звучит
Под музыку стенаний! Негодуя,
Пускай ее потомство повторит!
Я возглашаю: камни научу я
Громить тиранов! Пусть не говорит
Никто, что льстил я тронам! Вам кричу я,
Потомки! Мир в оковах рабской тьмы
Таким, как был он, показали мы!
Шенгели
Полярный тот романс игривого пошиба,
Написанный под вопль, под гром, под лязг ножа
Споют немногие, но все запомнят, – ибо
Я камни научу искусству мятежа!
Убийству деспотов! Пусть трон стоит как глыба, —
Мы не ползли к нему, бледнея и дрожа!
Глядите, правнуки, как обстояло дело,
Пока Свобода мир не обняла всецело!
Кашкин ругает Шенгели за полярный романс игривого пошиба. Игривый пошиб, конечно, Шенгели добавил (в «Критике по-американски» он доказывает, что добавление оправдано). У Гнедич ничего подобного нет, и ее строфа значительно превосходит шенгелевскую.
Песнь 9, строфа 60:
Байрон
Her next amusement was more fanciful;
She smiled at mad Suwarrow’s rhymes, who threw
Into a Russian couplet rather dull
The whole gazette of thousands whom he slew.
Her third was feminine enough to annul
The shudder which runs naturally through
Our veins, when things calld sovereigns think it best
To kill, and generals turn it into jest.
Гнедич
Затем ее немного рассмешил
Чудак Суворов выходкой своею:
Развязно он в куплетец уложил
И славу, и убитых, и трофеи.
Но женским счастьем сердце озарил
Ей лейтенант, склоненный перед нею.
Ах! Для него забыть она б могла
Кровавой славы грозные дела!
Шенгели
Затем, по вкусу ей стишок пришелся глупый
Суворова, кто смог в коротенький куплет
Вложить известие, что где то грудой трупы
Лежат, чем заменил полдюжины газет.
Затем ей, женщине, приятно было щупы
Сломить у дрожи той, пронзающей хребет,
Когда вообразим разгул убийств кромешный,
Что повод дал вождю для выходки потешной.
Вариант Шенгели не нравится Кашкину в первую очередь за «глупый стишок» и «потешную выходку», оскорбляющие Суворова; во вторую очередь – за странные щупы дрожи, цепляющей хребет. Эта строка со щупами, действительно, не удалась Шенгели хотя бы потому, что меняет смысл оригинала: у Шенгели Екатерина как бы перебарывает дрожь испуга и – как женщина – радуется этому; у Байрона же она испытывает женское удовольствие, глядя на красавца-Жуана, и даже не содрогается от мысли о побоище, легкомысленно описанном Суворовым. У Гнедич этот байроновский образ передан понятнее, однако в результате совершенно пропадает содержание трех последних байроновских строк, которые Шенгели постарался передать.
Из рассмотренных строф видно, что, хотя Гнедич и не всецело следует требованиям, выдвинутым в «Традиции и эпигонстве», т. е. не старается совершенно сгладить все места, которые Кашкин ругал у Шенгели, тем не менее, она обнаруживает тенденцию к приукрашиванию, облагораживанию изображенных у Байрона русских войск. Полагаю, не в последнюю очередь на это повлияла печатная критика шенгелевского перевода.
3. О причинах появления статей Кашкина
Как можно было убедиться, критические статьи И. А. Кашкина начала 1950-х годов, обличающие переводческий метод Е.Л. Ланна и Г.А. Шенгели, имеют выраженную идеологическую окраску и представляют критикуемых переводчиков врагами: Ланна – скрытым марристом, Шенгели – надругателем над Суворовым; обоих – формалистами, натуралистами, буквалистами.
Возникает вопрос: почему вообще в это время появились эти статьи? Возможных ответа мне представляется два, в зависимости от того, верим ли мы в искренность и добропорядочность Кашкина или, наоборот, считаем, что он цинично использовал момент, чтобы устранить своих потенциальных конкурентов.
Начнем с первого предположения: допустим, мотивы Кашкина были самыми безупречными: уменьшить количество плохих переводов. Тем более что продолжал переиздаваться Диккенс в переводах Кривцовой и Ланна; тем более что в 1951 г. вышел том избранных сочинений Байрона, куда вошел негодный, по мнению Кашкина, перевод «Дон Жуана». Нужно было обратить внимание общественности на недостатки этих переводов, и Кашкин это сделал. Возможно такое истолкование событий? Возможно. Однако возникает одно серьезное возражение: зачем, убеждая читателей в недостатках описываемых переводов, привлекать аргументы, которые не имеют отношения к делу? Зачем уходить в опасную для критикуемых область идеологии и политики? Зачем привлекать теоретически слабые, политически очень грозные, а этически некрасивые аргументы в бессознательной приверженности марризму или искажении образа Суворова, тем более что Сталин еще жив, а Суворов – и это известно – один из любимых его полководцев? Зачем клеймить критикуемых переводчиков малосодержательными и небезопасными ярлыками «формалист», «натуралист», «идеалист»? Зачем переводить теоретическую дискуссию в политический план?
Это возражение применительно к дискуссии вокруг «Дон Жуана» Шенгели в наиболее развернутом виде предъявляет В.Г. Перельмутер в статье «Живущий на маяке»:
Мне доводилось выслушивать и заступников Кашкина, утверждавших, что в этой истории он, может быть, допустил некоторые полемические перехлесты, однако действовал исключительно из благородных побуждений, из любви к литературе и переводческому труду и, конечно, без всякого злого умысла. Иначе говоря, выступление его было теоретическим, эстетическим, но никак не политическим.
Читатель, хотя бы поверхностно знакомый с отечественной историей начала 50-х годов, в силах оценить теоретический уровень и, если угодно, аполитичность этого спора. «Переводчики-эмпирики, переводчики-формалисты и их запоздалые эпигоны, – писал Кашкин, с изящною непринужденностью употребляя терминологию ленинско-сталинского словаря, – люди, очень разные по степени одаренности по техническому оснащению, но все они в той или иной мере заражены вредоносным влиянием буржуазных воззрений на искусство. В их переводах то проявлялось буржуазно-деляческое равнодушие к качеству перевода, то отражался буржуазно-декадентский распад, сказывавшийся и в порче национального языка в угоду иноязычию или языковому фиглярству». Все примеры, иллюстрировавшие сие обвинительное заключение, Кашкин берет из Шенгели и блестящего переводчика английской прозы (в частности, Диккенса) Евгения Ланна. На дворе, напоминаю, в разгаре «борьба с космополитизмом», так что подозрительно нерусские фамилии весьма кстати.