Жан Батист Тропман (о котором я уже несколько раз упоминал), удивлявший окружающих невероятным самообладанием, за несколько секунд до момента казни совершенно потерял его и, уже лежа на доске гильотины, «вдруг судорожно откинул голову в сторону — так что она не попала в полукруглое отверстие, — и палачи принуждены были втащить ее туда за волосы, причем он укусил одного из них, самого главного, за палец…
Через 106 лет судьбу Тропмана повторил осужденный на смерть за якобы совершенное убийство 8-летней девочки Кристиан Ранусси. Он провел в тюрьме 783 ночи. На семьсот восемьдесят четвертую за ним пришли для исполнения приговора. (До отмены во Франции смертной казни оставалось 5 лет). Французский журналист Жиль Перро описывает эту сцену так: «Перед отделением для приговоренных к смерти старший надзиратель властным жестом потребовал полной тишины. Затем он шепотом попросил присутствующих встать в две шеренги по обе стороны решетки камеры. Заместитель прокурора Талле едва слышно приказал адвокатам:
— Войдете вслед за мной.
Кристиан спал на соломенном матрасе, свернувшись клубочком, лицом к стене
— он всегда ложился так, отворачиваясь от слепящего света электрической лампочки…
Двое надзирателей осторожно открыли решетку и кинулись на него.
«Он закричал дважды, как дикий зверь, — рассказал метр Фратиселли. — Крики были пронзительные. Я не забуду их никогда. Кто-то крепко сжал мою руку. Это был председатель Антона».
Последовала короткая схватка. Кристиан с силой ударился о стену. Надзиратели сумели надеть на него наручники. Он закричал:
— Я буду жаловаться адвокатам! Кто-то ответил:
— Здесь они, ваши адвокаты…
Поль Ламбар вышел вперед:
— Да, мы здесь, дорогой…
Заместитель прокурора произнес ритуальную фразу:
— Ваше прошение о помиловании было отклонено. Мужайтесь…
— Что там наплели про меня Жискару (то есть Жискару д'Эстену, тогдашнему президенту Франции, который мог помиловать Ранусси. — А.Л.)? — крикнул Кристиан.
Он стоял всклокоченный, с окровавленным носом, в полосатой тюремной одежде, непонимающе глядя на толпу людей, вырвавших его из сна.
Жан-Франсуа Лефорсоне (одного из адвокатов. — А.Л.) охватил жгучий стыд: «Мы уверяли, что суд не вынесет смертного приговора, а он его вынес. Мы ему говорили, что Кассационный суд отменит приговор, а тот его утвердил. Мы ему сказали, что придет помилование, а его отклонили. Что теперь оставалось — сказать, что казнь не состоится? Он все понял. Это конец. Мы поцеловали его. Он держался с большим достоинством».
Процессия вновь спустилась в подземелье.
Кристиан шел впереди босиком, держа скованные наручниками руки за спиной. Его поддерживали под локти двое надзирателей. Поль Ламбар (другой адвокат. — А.Л.) шел рядом.
«Ломбар вел себя потрясающе, — рассказывал позже Фратиселли. — Он опьянял его словами. Он окружил его стеной из слов. Когда Ломбар выдохся, мы с Лефорсоне сменили его».
Вдоль стен подземного коридора стояли чаны с водой. Два-три раза надзиратели останавливали осужденного и ополаскивали ему лицо. Из носа по-прежнему шла кровь. Поль Ламбар вытер ему своим платком губы.
«В этот момент мы впервые назвали его на «ты», — вспоминал метр Лефорсоне.
— Кристиан беспрерывно повторял, что он не виновен. От этого у меня все внутри переворачивалось. «Вы-то знаете, что я не виновен». Я сказал ему: «Даже если тебя не будет, ничего не изменится — мы будем продолжать борьбу. Ты будешь реабилитирован. Обещаю тебе. Ты будешь реабилитирован».
Кристиан пожаловался, что надзиратели выворачивают ему руки.
— Отпустите его! Довольно! — закричал Поль Ломбар.
— Да что вы, метр! — ответил один надзиратель. — Посмотрите сами: мы почти не дотрагиваемся до него…
Поль Ломбар говорил, с каким мужеством держится мать, обещал, что он не почувствует боли. Кристиан твердил, что он не виновен.
В холле ему предложили переодеться. Он отказался.
Процессия остановилась перед столом, застланным грязной простыней. Это был алтарь. Перед ним табурет. Сбоку виднелась маленькая закрытая дверь.
Посреди коридора стоял человек, наблюдая за Кристианом. Фратиселли узнал старика, который суетился в зале. Это был палач.
«Он глядел на Кристиана оценивающе, как лошадник, сощурясь и как бы прикидывая. Мне это показалось отвратительным. Рядом с ним стояли двое здоровенных парней в синих спецовках. Меня поразило, что лица и шеи у всех были багровые».
Кристиана усадили на табурет спиной к двери и сняли наручники.
«Зрелище было душераздирающее и вместе с тем нелепое, — рассказывал Лефорсоне. — Он сидел в тюремной одежде с распахнутой ширинкой… Мне было стыдно за нас».
Подошел тюремный священник.
— Ранусси, — начал он, — я часто приходил к вам… Но Кристиан прервал его решительным жестом:
— Отставить!
Священник удалился.
Жан-Франсуа Лефорсоне прочитал ему открытку, присланную матерью. Она начиналась следующими словами: «Дорогой мой сыночек Кристиан! Я пишу тебе открытку, которую адвокаты вручат тебе, если прошение о помиловании будет отклонено». Далее Элоиза говорила, что он был хорошим сыном, что он принес ей счастье, на которое она надеялась в тот день, когда родила его. Адвокат спросил, хочет ли он ответить. Кристиан отрицательно мотнул головой. Он по-прежнему твердил о своей невиновности.
Надзиратель протянул ему рюмку водки. Кристиан решительно отказался. Жан-Франсуа Лефорсоне предложил сигарету. Он дважды жадно затянулся и бросил окурок на пол.
Палач выступил вперед:
— Можно забирать?
…Помощники двинулись к Кристиану с уверенностью людей, знающих свое дело. Двумя щелчками ножниц один отрезал воротник, а второй оттянул на плечи куртку. Потом они остригли ему волосы на затылке. Ноги и руки связали упаковочным шпагатом. Узлы завязывали короткими резкими движениями. Шпагат оттягивал плечи назад.
Жан-Франсуа Лефорсоне и Поль Ламбар держались за руки. Андре Фратиселли, словно завороженный, не мог оторвать глаз от шеи Кристиана.
Когда помощники подняли его с табурета, он повернулся к Полю Ломбару и произнес:
— Реабилитируйте меня!
Лефорсоне машинально двинулся за ним.
«Я где-то читал, что гильотина скрыта за занавесом. Ничего подобного. Когда открыли маленькую дверь, сразу открылся эшафот. При виде гильотины я отшатнулся. У меня не хватило духу смотреть на казнь. Я повернулся и отошел вглубь коридора».
Бледный, осунувшийся Поль Ламбар прислонился к стене.
Андре Фратиселли шагнул вперед и едва не натолкнулся на надзирателя, загородившего дверной проем. Он увидел, как Кристиана прислонили к вертикально стоявшей доске, которая медленно опустилась в горизонтальное положение. Палач застегнул привязные ремни. Помощник ребром ладони стукнул Кристиана по затылку. Палач нажал кнопку, и косой нож упал вниз. Было четыре часа тринадцать минут.
Отрубленная голова откатилась прочь. Многие писатели старались воспроизвести внутренний мир осужденного на казнь человека. Широко известны рассказ Виктора Гюго «Последний день приговоренного» («Le dernier jour d'un condamne»), повесть Н.В.Гоголя «Тарас Бульба», повесть Альбера Камю «Посторонний», «Рассказ о семи повешенных» Леонида Андреева, «Уже написан «Вертер» Валентина Катаева…
Федор Достоевский, приговоренный к смерти за участие в кружке петрашевцев и помилованный под дулами расстрельной команды, дважды подробно описал состояние казнимого. Первый раз в письме к брату от 22 декабря 1849 г. (день несостоявшейся казни!) он сообщал:
«Сегодня 22 декабря нас отвезли на Семеновский плац. Там всем нам прочли смертный приговор, дали приложиться к кресту, переломили над головою шпаги и устроили наш предсмертный туалет (белые рубахи). Затем троих поставили к столбу для исполнения казни. Я стоял шестым, вызывали по трое, следовательно, я был во второй очереди и жить мне оставалось не более минуты. Я вспомнил тебя, брат, всех твоих; в последнюю минуту ты, только один ты, был в уме моем, я тут только узнал, как люблю тебя, брат мой милый! Я успел тоже обнять Плещеева, Дурова, которые были возле, и проститься с ними. Наконец ударили отбой, привязанных к столбу привели назад, и нам прочли, что его императорское величество дарует нам жизнь. Затем последовали настоящие приговоры.»
Через много лет, возвращаясь к своему экзистенциальному опыту в романе «Идиот», Достоевский вложил в уста главного героя свои размышления и ощущения: «Хорошо еще вот, что муки немного, когда голова отлетает», говорит камердинер Епанчиных об употреблении гильотины, на что князь Мышкин отвечает:
«…Вот вы это заметили, и это все точно так же замечают, как вы, и машина для того выдумана, гильотина. А мне тогда же пришла в голову одна мысль: а что если это даже и хуже?.. Подумайте: если, например, пытка; при этом страдания и раны, мука телесная, и, стало быть, все это от душевного страдания отвлекает, так что одними только ранами и мучаешься, вплоть пока умрешь. А ведь главная, самая сильная боль, может, не в ранах, а вот что знаешь наверно; главное то, что наверно. Вот как голову кладешь под самый нож и слышишь как он склизнет над головой, вот эти-то четверть секунды всего и страшнее (Достоевский не знал, что спустя 70 лет нацисты, гильотинируя людей в тюрьме Панкрац (Прага), будут класть их лицом вверх — чтобы они видели падающее лезвие. — А.Л.). Знаете ли, что это не моя фантазия, а что так многие говорили? Я до того этому верю, что прямо вам скажу мое мнение. Убивать за убийство несоразмерно большее наказание, чем само преступление. Убийство по приговору несоразмерно ужаснее, чем убийство разбойничье. Тот, кого убивают разбойники, режут ночью, в лесу, или как-нибудь, непременно еще надеется, что спасется, до самого последнего мгновения. Примеры бывали, что уж горло перерезано, а он еще надеется, или бежит, или просит. А тут всю эту последнюю надежду, с которою умирать в десять раз легче, отнимают наверно; тут приговор, и в том, что наверно не избегнешь, вся ужасная-то мука и сидит, и сильнее этой муки нет на свете. Приведите и поставьте солдата против самой пушки на сражении и стреляйте в него, он еще все будет надеяться, но прочтите этому самому солдату приговор наверно, и он с ума сойдет или заплачет. Кто сказал, что человеческая природа в состоянии вынести это без сумасшествия? Зачем такое ругательство, безобразное, ненужное, напрасное? Может быть. и есть такой человек, которому прочли приговор, дали помучиться, а потом сказали: «Ступай, тебя прощают». Вот этакой человек, может быть, мог бы рассказать.»