Сохатый плавал чрезвычайно бойко и легко, так что вся спина его была поверх воды, и в это время, ночью, он походил на громадную фантастическую рыбу, с большими плотно прижатыми к спине рогами, заложенными ушами и вытянутой толстой мордой. Когда же это чудовище хотело нырнуть, то на ходу как-то вдруг приподнималось на воде, поджимало вниз уши и, опустив голову, моментально скрывалось в темную влагу. Выныривая к берегу, оно тотчас выходило и несколько останавливалось, не отнимая ушей, чтоб дать возможность сбежать с головы воде, которая и струилась потоками, нарушая тишину ночи. Все это довольно ясно было видно из нашей сидьбы, потому что на темном фоне леса сохатый казался как бы серебристым, особенно по контуру своего очертания.
Зная обычаи этого зверя, мы были уверены, что он еще долго пробудет на озерке и непременно обойдет его по берегу, как и говорили следы по всему побережью: тогда мы изберем удобный момент и пустим смертельную пулю. По этому плану его норова он мог побывать около самой сидьбы и тогда бы… о, тогда бы, наверное, он получил смерть от наших винтовок, давно уже готовых к немедленному выстрелу. Но, увы! Вышло не так. Сохатый после второго купанья быстро вышел на противоположный берег и почти моментально скрылся в темной чаще густого лесистого колка.
Неужели он почуял нашу засаду? Неужели едва курящаяся губка выдала наше присутствие? Досадно, ужасно досадно! Но зверь ушел, и его не воротишь; а мы, сидя в карауле, все еще таились и посылали сто чертей, что не стреляли в те моменты, когда представлялась возможность, — во время его вылезания на тот берег и когда он плыл перед сидьбой. Но раскаяние всегда поздно, и утешительным оправданием служило нам только то, что не хотелось посылать выстрел наудалую, на ура, так сказать, особенно ночью, по такому дорогому и опасному зверю.
Проводив сохатого глазами при обратном возвращении в темную чащу, мы все еще на что-то надеялись — а вот он, быть может, задержится в колке и снова явится на озерко пожевать горького ира или захочет еще охладиться от душного знойного дня… Но вот послышался треск его шагов через лесистый колок, а затем до нас донеслось и обратное бульканье и покукивание камешков при переходе Урюма.
— Ушел! — сказал я.
— Да, ушел! — чуть не плача проговорил и Михайло.
После такой неудачи Михайло все-таки остался караулить, а я с горя завернулся в шинель и улегся спать; но долго уснуть не мог, потому что от моей шинели сильно пахло дымом от захлестывания ею пожарища, и мне поминутно представлялась картина купания сохатого и тот ловкий маневр, как он нас надул. С восходом солнца мы добрались до табора и заварили чай, а напившись, заседлали лошадей и понуро отправились восвояси — на службу. По дороге нам попались орочоны, те самые, у которых мы были в юртах. Они тоже сидели на каком-то озерке и никого не видали. Когда же мы рассказали им подробно о своей неудаче, то они объяснили, что к нам приходил зверь хитрый и пуганый, а потому надо было стрелять его при первой возможности. Первую хитрость означало уже то, что он, нисколько не мешкая на закрайке леса, тотчас бросился в озерко — это и служило поводом его осторожности. Значит, век живи и век учись, а так как век наш короток и нам все-таки не быть орочонами, то мы пособолезновали о своей неопытности, приняли к сведению замечания сибирских немвродов и, попрощавшись с ними, похлыняли домой. Неудача точно свинцом давила мою душу, и мы почти всю дорогу ехали молча.
В числе урюмских охотников была одна довольно оригинальная личность — это лекарский ученик Корнилов. Человек он был среднего роста, но довольно коренастый и плотный, что давало ему возможность неутомимо ходить по горам, переносить всякую всячину в тайге, охотиться во всякую пору по сибирским дебрям. Как служака старого времени, Корнилов брился и носил только одни баки, а форменно подстриженную голову причесывал всегда вперед виски, что как бы прятало и без того маленькие серенькие его глазки. На поговорье он был всегда вежлив и слащав, иногда до приторности, хотя и любил пошутить жирным словом, особенно когда немного выпьет и его маленькие глазки несколько посоловеют и почти спрячутся в покрасневшие орбиты. Несмотря на страсть к охоте, Корнилов не мог назваться хорошим охотником, почему звери и птицы на него особенно не жаловались. В этом случае он вполне подходил к сибирской пословице: охота-то смертная, да участь горькая. Действительно, в нем при всем его старании чего-то не хватало, словом, девятой заклепки недоставало. А жаль, парень он все-таки был хороший и старательный служака.
Когда он служил на Урюме и бедствовал в тесных помещениях, пока обстраивался промысел, то ужасно скучал по семье, которая оставалась на его родине в Еултуминском руднике. Но вот однажды зимою встретил я Корнилова, бегущего по дороге из промысла в кое-как наброшенной на плечи шубенке и в одних калошах без сапогов.
— Куда это ты, Корнилов, так улепетываешь? — закричал я ему.
— Да вот, сударь, сказали, что жена недалеко едет, так и побежал встретить, — говорил он, не останавливаясь.
— Да постой хоть маленько, Афанасий Степаныч, видишь, по дороге никого нет, успеешь!
Он приостановился и, запахиваясь шубенкой, сконфуженно проговорил:
— Я, знаете, спал; а тут вскричали — вставай скорей, жена недалеко едет! вот я и соскочил, как был… Извините, пожалуйста!
Он конфузился еще более и старался скрыть свой туалет.
— Да в чем же извиняться? — сказал я. — Только ты не простудись.
— Помилуйте, зачем же-с? — проговорил он и перепахнулся шубенкой.
Оказалось, что Афанасий Степаныч был в стареньком хала-тишке и в одних синих дабовых плюндрах.
— А за щекой у тебя что? — спросил я, едва удерживаясь от смеха.
— Кусочек сахарку-с.
— Это зачем?
— Чтоб слаще с хозяюшкой поздороваться, — сказал он и, сладко улыбаясь, торопливо зашмыгал калошами по дороге, на которой действительно показалась какая-то таежная повозка.
— Ну, брат, беги скорее и поцелуйся послаще! — сказал я ему вслед и чуть-чуть не прыснул от душившего меня смеха…
Бывало, придет Корнилов за чем-нибудь по службе, вытянется, руки по швам и с ноги на ногу не переступит; но лишь только заметит, что я покончил со службой, как тотчас состроит умильную физиономию и непременно заведет что-нибудь об охоте, а там к чему-либо и припросится: то порошку у него нет, то дробцы не хватает, то фистончиков маловато.
Что тут поделашь при таком горе смертного охотника, поневоле дашь того и другого, потому что сердиться на него было невозможно за его безыскусственную простоту и угодливость в случае надобности.
Да, таких людей нынче, однако, уже нет! Весь нараспашку, что на уме, то и на языке, без всяких ширм и крючков современного бытия. В чем нуждается — просит; попросите его — отдаст последнюю рубаху, а по своей профессии — готов убиться и не спать несколько ночей, только бы угодить и помочь по своему разуму. Вся штука была только в том, что иногда недоставало девятой заклепки — ну, что делать; не у всех же и все десять!
Однажды в последней половине сентября, когда вся команда уже была рассчитана и ушла с промысла, собрался я съездить на кислый ключ, чтобы посидеть на нем ночь или две и покараулить зверей, так как в это время бывает в разгаре изюбриная течка и начинается сохатиная. Товарищем моим и в этот раз был тот же Михайло Кузнецов, но, заслыша наши сборы, чего не утаишь в маленьком месте, ко мне пришел Корнилов и убедительно просил взять его с собой. Мне этого не хотелось по той простой причине, что в этом случае третий охотник был лишним, так как при карауле зверей в сидьбе никогда не садятся более двух вследствие малого помещения и потому, что при соблюдении крайней осторожности третий только мешает, а запах, или дух, как говорят промышленники, гораздо сильнее, что может испортить всю охоту.
Высказав все это Корнилову, я отказал в его просьбе, но Корнилов объяснил, что он и сам все эти условия хорошо знает, а потому и просится ехать не как охотник, а как конюх, чтоб оставаться на таборе, блюсти лошадей и помогать по таежному очагу; говоря также, что у него есть хороший промышленный кобель, который отлично следит зверя и в случае надобности может служить дорогой необходимостью. Доводы Афанасья Степаныча были так логичны, а умильная физиономия со слезами на глазах настолько говорила за страстное желание съездить, что я невольно согласился на его просьбу и дал свое согласие взять его с собой, но не иначе как для исполнения обязанности конюха.
Надо было видеть неподдельную радость Корнилова, его расцветшую физию и тот восторг, с которым он торопливо побежал готовиться к отъезду, взяв позволение захватить с собой и винтовку, — ну, хоть так, на всякий случай.
На другой день рано утром выехали мы втроем верхом и гуськом, шагом, потянулись тайгою к заветному кислому ключу. Надо заметить, что в Забайкалье сентябрь месяц по большей части стоит превосходный, особенно первая его половина, и потому время это справедливо носит здесь название бабьего лета. Действительно, в этот период жаров больших уже не бывает, овода нет и комары исчезают, а ясные дни манят на воздух. Словом, бабье лето едва ли не лучшее время для сибирских путешествий; но зато оно дает себя знать в том случае, если погода стоит сырая и солнце спрячется в непроницаемую свинцовую мглу на несколько дней сряду. В эту поездку веселый ясный день вполне оживлял природу и давал надежду на хорошую охоту, а потому мы ехали весело, много говорили и почти незаметно перешагали 25-верстное расстояние и к обеду добрались до ключа, никого из зверей не встретив во всю дорогу. Только переезжая одну речушку, кто-то бросился из кустов и заставил нас невольно схватиться за оружие. Оказалось, что этот "кто-то" был домашний бык, который, вероятно, был потерян в тайге маркитантами и вычеркнут из их списков доставки мяса на промысел. Животное до того одичало в лесу, что совершенно потеряло облик домашней скотины, походило на зверя и чуть-чуть не кинулось на нас. Пришлось воевать с домашним животным, чтоб не оставить его в тайге, а потому я избрал удобную минуту и убил его пулею в лоб. Свежевание быка нас несколько задержало, но мы все-таки, как я и сказал выше, приехали к ключу рано. Впоследствии нашелся и хозяин потерянного быка, так что мясо было привезено на промысел и засчитано в число приемки от маркитанта.