Замысел возникает потом, прежде – встреча с очередным крупным “я”, которое всесторонне обдумывается и ставится во главу угла – настолько, что без Демидовой нет “Федры”, а без Курмангалиева – “М. Баттерфляй”.
Курмангалиев возводит окружающую среду в иную степень сложности. Без него вряд ли был выполним прелестный мотив “божественной иронии”, трагикомический мотив, ныне пронизывающий спектакль. Сам по себе Эрик Курмангалиев есть чудо, артистическое чудо, созданное от полноты чьих-то творческих сил – в поучение миру занудных бинарных оппозиций, где непременно надо быть чем-то раз навсегда определенным. “М. Баттерфляй” можно толковать как столкновение двух мироощущений, воплощенных Сергеем Маковецким (Репе) и Курмангалиевым, – это столкновение ограниченности и безграничности, арифметики, и мистики, “овечьего тепла” и космического холода. “Я знаю! – кричит трогательнейший Рене – Маковецкий. – Бог – мужчина! он понимает тех, кто любит!” – и самое главное: “Я понял, как устроен мир…”
Отважно и остроумно играет Маковецкий трагедию среднецивилизованного западного человека, который убежден в своем знакомстве с устройством мира. А коварный андрогин, могущий, кажется, принять любую форму, уйдет из спектакля медленно, с великолепной усмешкой на устах – это усмешка хорошо пошутившего бога. Зрелищные искусства XX века нередко использовали травестию – женщины играли мужчин, мужчины – женщин. Причем, по моим наблюдениям, женщины играли мужские роли, как правило, старательно и совершенно серьезно, тогда как мужчина в роли женщины – это всегда комедия, это смешно. Происходит ли сие от подсознательного первобытного убеждения, что женщина как бы возвышает себя изображением мужчины, а мужчина, наоборот, как бы унижает себя изображением женщины? Так или иначе, но я вижу своеобразный эстетический подвиг Виктюка в преодолении и снятии стереотипа. Комическое в “М. Баттерфляй” связано с образом обыкновенного мужчины Рене; история его сексуально-душевных поисков играется до поры до времени с легким юмором, после встречи с Баттерфляй – Курмангалиевым – с трагикомическим напряжением, но его возлюбленный мираж, его идеальная женщина создана режиссером и актером с применением всевозможной тяжелой эстетической артиллерии – и уж это вам не Тутси.
Сценическое пространство “М. Баттерфляй” – черное глубокое пространство, рождающее цветные миражи, – связано с психофизиологией сна, да и вся манера сценического рассказа – алогичная, с запутанностями и паузами, с деталями, внезапно заслоняющими целое, с бесплотностью персонажей, с чрезмерной, болезненной яркостью красок – восходит к романтическим видениям в духе Гофмана.
Однако неповторимый фокус спектакля в том, что сам-то субъект сна, этот новый Ганс-простак, Рене Галлимар, проживает видимый сон со всею полнотою чувств. Маковецкий играет-проживает натуральную человеческую драму во всеоружии психологического анализа, с горячим сочувствием к герою. Это целокупное и страстное погружение в иллюзию – смешное и человеческое, слишком человеческое – высекает несколько раз удивительные искры в эмоциональном поле спектакля. Вдруг образуется простая жалость, пришедшая бог весть каким сложным путем, – человек любил, человек страдал… все сон.
Правда, некоторые зрители вполне удовлетворяются более элементарным смыслом, легко считываемой и несколько пародийной оппозицией “Восток – Запад”. Конечно, такой идейный пласт есть, а все-таки Эрик Курмангалиев, самим своим существованием снимающий все оппозиции, и эту ставит под сомнение (разве он точно принадлежит Востоку? а эти неповторимые интонации, как будто ничего не утверждающие и нигде не напоминающие обыкновенную человечью речь?)
Не стоит в ближайшее время ждать от Виктюка удач масштаба “М. Баттерфляй” – задачи такой степени сложности решаются редко. Сочетание несочетаемого – абсолютно разных способов актерской игры в одном произведении – здесь идеально передает вкус самой идеи. Актерская разностилица в “Баттерфляй” более чем уместна, но повторить ее опять навряд ли удастся так, сразу и на другом материале. Где еще возможно будет совместить: карикатурно-пластичного Сергея Виноградова, с его насмешливостью, виртуозностью и холодом – с насмешливой же, но и нежной, как бы “тепло-холодной” Ириной Метлицкой – с глубоким и честным психологическим анализом очень внутренне подвижного, “горячего” Сергея Маковецкого – с божественным артистизмом Эрика Курмангалиева, отменяющего и тепло, и холод в равной мере?
Если, обвороженный очередной творческой личностью, Виктюк будет браться за чуждый ему, непластичный материал, Аполлон может повернуться к нему и боком. А сейчас у нас такая интересная “минуточка”, когда на Виктюка обратила свой довольно благосклонный взор молодая интеллектуальная элита обеих столиц. Она не заполнит зал, но зал заполнится вслед за нею. Правда, эта благосклонность не кажется мне достаточно основательной. Так, померещилось что-то, а завтра другое приснится. Театр же делается каждый день.
Виктюк спасал крупных актеров, когда они были в паузе. Нынче пауза сделалась и почти что тотальной: всех не спасешь. Неминуемо придется делать более строгий отбор, более сосредоточиваться на своем.
Виктюк в числе тех немногих, что выводит театр из состояния ритуальной жестикуляции (когда на самом деле совершенно непонятно, зачем нужна такая форма препровождения времени). Может быть, на основе уже имеющегося “персонализма”, недюжинного опыта работы и артистического чутья, ему удастся создать свой мир и свой метод. Может быть, он останется в памяти театра как “большой друг актера”. Тоже неплохо, знаете ли.
Сейчас он, с трогательной искренностью своего Рене Галлимара, толкует с телеэкранов о любви и свободе.
Репортеры понимающе кивают.
Титры идут уже самые краткие, без указания профессии.
Просто себе – “Роман Виктюк”.
1993
(О спектакле Романа Виктюка «Лолита»)
Он опять удивил нас.
Как только направление его мысли стало более-менее ясным, меня охватил приступ веселья, явно контрастировавший с удивленными или разочарованными лицами многих зрителей, на коих сменялась целая гамма чувств: от досады до растерянности.
Вот эта беленькая балериночка, печально маячащая на задворках сцены с грацией полураздавленного мотылька или сломанной куклы – Лолита? Этот обезьяноподобный маньяк, поразительно смахивающий внешне на знаменитого ростовского Чикатилу – Гумберт Гумберт? А где томление страсти? Где тремоло Эроса и Танатоса? Где безумие чувств и половодье эстетики?
Настоящая драма шла не на сцене. Настоящая драма разворачивалась между сценой и залом: драма обманутых ожиданий.
Трудно сказать, чего же именно ждали. Наверное, что будет ходить по сцене обаятельный интеллектуал наподобие Валентина Гафта и рассказывать, как он растлил малолетнюю девочку, а Роман Виктюк закутает все это в шелк и бархат, положит на музыку, заворожит пластическими изысками и фейерверками, чтобы зрительский низ был залит той же горячей волной, которая заливала его и тогда, когда ему однажды на одну ночь дали почитать «Лолиту»…
Фи.
А на сцене – прямо на глазах и за большие деньги – убивали самый любименький из малых мифов XX века: миф о Лолите. Миф о том, что самые отвратительные человеческие проявления могут быть санкционированы вечностью и превращены в совершенство слов и фраз. «Лолита» Виктюка – творческое объяснение режиссера зрителю, что «Лолиту» ставить невозможно и… не нужно. И это – ответ гуманистического разума на романтическую провокацию.
Литературоведы могут заниматься рассуждениями о том, что-де Гумберт Гумберт символизирует старую европейскую культуру, а Лолита – молодую американскую (интересно, что в таком случае символизирует то местечко у Лолиты, куда так стремился набоковский герой, – Нью-Йорк? Голливуд?); театру нет дела до этих подтасовок: у него живые люди. И ему никогда не удастся навести эстетическую тень на реалистический плетень, коли на сцене идет история о том, как развратник изнасиловал девочку.
– Вы что? – охнет читатель, – вы против набоковской «Лолиты»?!
О нет, нет, нет, не против, не против… да хоть бы и против. Не Библия, в конце концов. У нас из всего норовят Библию сделать.
Вообще уморительная комедия под названием «водворение Набокова на Родину» была, видимо, разыграна в виде небольшого наказания писателю за высокомерие. Неутомимый борец с пошлостью сам превратился в общее место, породив своим творчеством неслыханное количество псевдоинтеллигентских глупостей и пошлостей; доконали дело благоговейно вытянутые лица телевизионных редакторов, испытывающих, кажется, болезненный комплекс неполноценности перед любым запахом интеллекта.