Allegro furioso alla polacca[6]
А в извозчичьей таверне
крутят от зари вечерней
вальс «НАКЛЮКАВШИЙСЯ СЛОН»,
и усы над кружкой пенной
нависают — несравненный
запах пива — это он!
Отхлебнув пивца немножко,
возглашает пан Оношко,
на сидящих глядя строго:
— Коль дорогою дорога,
конь конем, гужи гужами,
Висла Вислой, и мы сами,
слава Богу, здесь покуда, —
говорю вам, что повсюду,
в каждом городе окрестном,
знаменитом иль безвестном,
хоть одни, но будут где-то,
будут до скончанья света:
ЗАВОРОЖЁННЫЕ ДРОЖКИ
ЗАВОРОЖЁННЫЙ ИЗВОЗЧИК
ЗАВОРОЖЁННЫЙ КОНЬ.
Мы шептались: «Что же там золотится?
Будем, видно, всю ночь веселиться!»
Дятел с дубом толковал солидно:
«На лугу свершилось чудо, как видно».
В травах шепот пошел в это время.
Ночь явилась со звездами всеми.
Месяц, красный, как повар, и бравый,
крикнул ветру: «Раздуй-ка мне травы!»
Ветер стал на травы дуть послушно.
Хитрый месяц вызнал все, что нужно:
в самых юных камышах июня
гномик спал, рожденный в новолунье.
Всякой твари велел ясный месяц
петь, плясать на лугах перелесиц
в честь того, кто, явясь в мире этом,
золотист и покуда неведом.
Светлячков, летящих в долины,
чествовал ручей, а бор, просияв,
расскрипелся, как буфет старинный,
полон зайцев, полон трав.
Дочери Кире и Анджею Ставару
Доченька, спи. Ночь приближается мерно,
Полным составом нот тишину дробя.
Если прислушаться, в этой ночи, наверно,
Отыщется что-то и для тебя:
Месяц и удочка, что, забирая правей,
Сворачивает в мирозданье.
И ветер для легких твоих кудрей,
И тень для щеки твоей,
И для сердца — страданье.
Ночь на басовой струне.
Месяц — высоким сопрано
В тучах над скрытыми снегом полями.
Стужа. Зима.
Где там зима,
если поет соловьями!
Темный ветер просквозил дороги.
В тучах месяц заблестел двурогий,
в щели тьмы лесной проник до дна.
Путь во мраке, в лунных бликах чащи.
Трех бубенчиков напев звенящий
повторяет чьи-то имена…
Серебристый заяц пересек проселок.
Серебристый луч на филина упал.
Снег пошел и сразу перестал,
дремлет снег на елках и меж елок.
Это не филин —
месяц двурогий.
Снег, обессилен,
спит на дороге.
Видишь — мерцанье,
блеск на сне.
Едут сани.
Дремлет снег.
Лес да лес,
Блеск да темень,
и яблоком на ладони
время.
Лицо. И глаза, что погаснут с моими. Это
моя рука. Это твоя. И звон бубенцов.
Разлука — тьма. Лицо — светлее света.
Твое лицо.
Твое лицо. Из слез серебряных весь
трехзвучный звон о дальнем, о безутешном.
Твое лицо. Лицо твое здесь, —
сияет солнышком вешним.
Три имени. Звон трехзвучный в тиши мороза.
И вот уже виден дом, ворота, крыльцо.
Ель отряхнула снег на веселые слезы.
Солнышком вешним светит твое лицо.
«Месяц обнаружил все дороги…»
Месяц обнаружил все дороги —
мрак морозный в голубом огне.
Наши сани окружает стужа.
Время огоньку блестеть в окне.
Едут сани, тень ползет по снегу:
шапка, и оглобли, и супонь.
Снег искрится. Перебор трехзвучный,
как звонарь, вызванивает конь.
Напишу чернилами из сердца,
веткой на снегу пустых полей,
греческим и римским алфавитом
напишу: ты солнышка, светлей.
Лютиками напишу весною,
летом — облаками в вышине.
Как прочтут написанное птицы —
раззвонят в беспечной болтовне,
занесут, быть может, в век иной,
и в сердца иные, и, нежданно,
в чью-то ночь с басовою струной,
в месяц, в месяц — звонкий, как сопрано.
Во мгле дубовой кроны
уселись две вороны,
а воздух весь блистает;
томит ворон дремота,
летать им неохота,
снежком их засыпает.
Ни ручеек привычный,
ни городок фабричный
им не сулят урону;
сидят вороны рядом,
глядят безумным взглядом —
ворона на ворону.
Коль в ноты превратить их —
четыре струнных нити
звучали б над простором,
а так — во славу воронам
в оцепенении сонном
in saecula saeculorum.
Небо в искристых звездах,
голубеющий воздух,
ночь, вихрь — воронам укрытье;
Спи, ручей нежурчащий,
доброй ночи вам, чащи,
вороны, спите!
Блеск росы по травам зеленым…
Блеск росы по травам зеленым
расплескался; спала жара;
небо снизилось задымленным
канделябром из серебра.
Витезслав Незвал (1900–1958)
Над ручейком, в тени скирды,
Уснула жница в полдень знойный,
И василек в руке спокойной
Чуть-чуть касается воды.
Бегущих туч живые тени
И плеск волны уходят в сон,
А солнце жжет прибрежный склон
И обнаженные колени.
Уснула на комлях колючих
Земли, распаханной под пар…
Ах, если бы свой жгучий жар
Отдать ей в поцелуях жгучих!
Но спит она, а я уж стар,
Да и усы мои жестки,
Как в свежих копнах колоски.
Грущу ль, увидав этот город дивный
без вас, дорогие друзья?
Высплюсь — и путь позабуду длинный,
и вновь буду весел я.
Грущу ли, тебя, отец, вспоминая
и мать? Или я, чудак,
грущу, а по ком, хоть убей, не знаю.
Взгрустнулось мне просто так.
Будь я король,
Я в замке б жил, высоком столь,
Что видно с башни
Болото, и леса, и пашни.
Как далеки
Блуждающие огоньки
Среди болота!
Им ночью ни числа, ни счета,
Их беглый свет
Собьет с пути, закружит след,
И ты напрасно
Искала б замок мой прекрасный.
Что мне свершить?
Хочу болото осушить.
Но жалко все же,
Что огоньки исчезнут тоже…
«Окна черною бумагой плотно загорожены…»