хочет говорить это прямо. Он хочет, чтобы мы почувствовали, что находимся там, вместе с ними в этой комнате. Давайте посмотрим, что он сделал, чтобы придать этому эпизоду текстуру реального опыта. Сначала он создает напряжение между Гэтсби и Дейзи, затем вносит в него дополнительное усложнение – Том внезапно осознает природу их отношений. Этот момент – повисшее в воздухе осознание – действует на читателя гораздо сильнее, чем если бы Ник просто сообщил, что Дейзи пыталась признаться Гэтсби в любви.
– Верно, – замечает Фарзан, – потому что любит он деньги, а не Дейзи. Она всего лишь символ.
Нет, она Дейзи, и он любит ее. Деньги тоже присутствуют в этой картине, но деньги – не все; они даже не имеют значения. Фицджеральд ничего не говорит нам напрямую: он вводит нас в комнату, воссоздает запахи и звуки того жаркого летнего дня много десятилетий назад, и мы, читатели, вместе с Томом перестаем дышать, осознав, что только что случилось между Гэтсби и Дейзи.
– Но что за толк от любви в мире, в котором мы живем? – раздался голос с задней парты.
– А какой мир, по-вашему, подходит для любви? – спросила я.
Вверх взметнулась рука Ниязи.
– Сейчас не время для любви, – ответил он. – Сейчас мы преданы высшей и более священной любви.
Заррин обернулась и сардонически произнесла:
– А зачем еще сражаться в революции?
Ниязи густо покраснел, опустил голову и, немного выждав, взял ручку и принялся что-то лихорадочно записывать.
Только сейчас, описывая случившееся, я понимаю, как странно все это выглядело: я стою в классе и рассказываю об американской мечте, в то время как снаружи под окном из динамиков льются песни с припевом «Марг бар Амрика!» – «Смерть Америке!»
Роман – не аллегория, сказала я в самом конце пары. Это опыт чувственного восприятия иного мира. Если вы не сможете войти в этот мир, если не перестанете дышать вместе с героями и не ощутите причастность к их судьбе, вы не испытаете эмпатию, а эмпатия – главное в романе. Так и надо его читать: вдыхая происходящее. Поэтому – начинайте дышать. Хочу, чтобы вы запомнили. Это все; урок окончен.
В течение того года, примерно между осенью 1979-го и летом 1980-го случилось много событий, изменивших ход революции и наших жизней. Мы разыгрывали и проигрывали битвы. Одной из самых значимых для нас стала битва за женские права: с самого начала правительство объявило женщинам войну, и тогда-то и начались важнейшие для нас сражения.
Однажды – кажется, это было в начале ноября – после того, как в аудиторию зашел последний опоздавший, я объяснила студентам, что они много раз отменяли занятия по личным причинам и я принципиально этого не одобряю, но сегодня вынуждена пойти наперекор своим принципам и сама отменить урок. Я объявила, что иду на акцию протеста и буду выступать против попыток правительства навязать женщинам чадру и ограничить нас в правах. Я пропустила крупные демонстрации, осуждающие правительственную политику против женщин, и решила больше этого не делать.
Сознательно я этого не замечала, но моя жизнь раскололась надвое. На людях я вовлеклась в борьбу за то, что казалось мне защитой моей личности. Эта борьба очень отличалась от моей политической деятельности в студенческие годы – тогда я действовала от лица непонятных мне абстрактных «угнетенных масс». Теперь это стало личным. В то же время внутри меня разворачивался более приватный бунт, проявляясь определенным образом – например, в запойном чтении или одержимом, как у Мозеса Герцога [35], написании писем друзьям в Штаты, которые я никогда не отправляла.
С самого начала революции женщинам многократно пытались навязать хиджаб, но ничего не выходило; попытки провалились из-за непрерывного агрессивного сопротивления, организованного главным образом иранскими женщинами. Хиджаб для режима обрел во многих отношениях символический смысл. Введение обязательного ношения хиджаба означало бы полную победу исламского аспекта революции, которая в те первые годы еще не укрепилась окончательно. Указ Реза-шаха об отмене ношения хиджаба в 1936-м стал противоречивым символом модернизации, веским свидетельством ослабления власти духовенства. Сейчас правящему духовенству было важно вновь заявить о своем могуществе. Теперь, с высоты опыта, я могу это объяснить; тогда это было совсем не очевидно.
Услышав мое заявление, Бахри напрягся всем телом. Заррин как обычно улыбалась, а Вида что-то заговорщически шептала ей на ухо. Я не стала обращать внимания на их реакции: я очень злилась, и эта злость была мне в новинку.
Когда все разошлись, Бахри задержался и некоторое время стоял рядом с окружившей меня группой студентов, но не приближался. Я сложила книги и конспекты в сумку – все, кроме своего экземпляра «Гэтсби», который рассеянно держала в руке.
Мне не хотелось вступать в дебаты с Махтаб и ее товарищами, чья марксистская организация негласно встала на сторону правительства и осуждала протестующих, считая, что те отклонились от курса, вносят разлад и, по сути, служат империалистам. Почему-то вышло так, что сейчас я спорила не с Бахри, а с ними, хотя они вроде были более прогрессивными. По их словам, я разменивалась по пустякам; сперва нужно расправиться с империалистами и их лакеями, а сосредотачиваться на женских правах сейчас – не что иное как индивидуализм, буржуазность, подыгрывание врагу. Но каких империалистов и их лакеев они имели в виду? Не тех ли, кого ежевечерне показывали по телевизору; не этих ли людей с разбитыми лицами в синяках, что признавались в своих преступлениях? Или проституток, которых недавно забили камнями до смерти; или бывшую директрису моей школы по фамилии Парса, которую, как проституток, обвинили в «мирском разврате», «сексуальных преступлениях» и «нарушениях приличий и морали» лишь за то, что она служила образованию? За какие такие мнимые преступления ее посадили в мешок и забили камнями или застрелили? Об этих ли лакеях вы говорите; не для того ли, чтобы стереть этих людей с лица Земли, мы должны подчиниться и не протестовать? Я знакома с вашей аргументацией, сказала я; ведь недавно я сама проповедовала те же идеалы.
Споря со своими крайне левыми студентами, я испытала странное чувство, что говорю с более юной версией себя, и меня испугал блеск в глазах этого знакомого и незнакомого существа. Мои студенты вели себя более уважительно и менее агрессивно, чем я, когда отстаивала свою позицию, – они как-никак говорили с профессором, с преподавательницей, которой даже сочувствовали, с человеком, который плыл с ними в одной лодке и которого еще можно было спасти.
Когда я пишу о них сейчас, а опыт пережитого