— Свидание, — пробурчал смотритель, и взглядом своим, и самым звуком голоса выражая презрение. А когда Роджер поднялся, оправляя свою робу, какие носили здесь только приговоренные к смерти, добавил с нескрываемой злой насмешкой: — О вас опять кричат газеты, мистер Кейсмент. На этот раз не потому, что вы изменили родине…
— Моя родина — Ирландия, — перебил узник.
— …а из-за ваших гнусностей. — Смотритель прищелкнул языком, словно собираясь сплюнуть. — Предатель и извращенец в одном лице. Какая мерзость. Тем приятней будет увидеть, как вы болтаетесь в петле, бывший сэр Роджер.
— Кабинет министров отклонил мое прошение о помиловании?
— Нет еще, — после небольшой заминки ответил смотритель. — Но отклонит непременно. И, разумеется, его величество тоже.
— У него я пощады не просил. Это ваш король, а не мой.
— Ирландия принадлежит британской короне, — сказал смотритель. — И сейчас, когда подавили Пасхальное восстание в Дублине, — больше, чем когда-либо. Это был удар в спину воюющей стране. Моя б воля, я бы не расстреливал главарей, а вздернул их на виселицу.
Он замолчал — они уже входили в комнату свиданий.
Но там Роджера ожидал не патер Кейси, капеллан Пентонвиллской тюрьмы, а Гертруда, Ги, его кузина. Она крепко обняла его, и Роджер почувствовал дрожь всего ее тела. „Словно подбитая птичка“, — подумал он. Как она постарела за то время, что его держат в тюрьме! Куда девалась та веселая и озорная ливерпульская девчонка, буквально излучавшая силу, бодрость, уверенность, та привлекательная и жизнерадостная женщина — из-за больной ноги лондонские друзья ласково прозвали ее Хромоножкой, — к которой он был так тесно и прочно привязан всю жизнь? Перед ним, одетая во что-то темное и поношенное, стояла сгорбленная хилая старушка с погасшими глазами, с морщинистым лицом, шеей, руками.
— От меня, должно быть, несет черт знает каким смрадом, — полушутя сказал Роджер, показывая на свою синюю робу, застиранную до пепельной голубизны. — Мыться не дают. Вернут это право лишь один раз — перед казнью, если она все-таки состоится.
— Нет-нет, этого не будет! Кабинет удовлетворит твое прошение… — заговорила Гертруда, для вящей убедительности кивая вслед каждому слову. — Президент Вильсон будет ходатайствовать за тебя перед британским правительством. Он обещал телеграфировать… Они помилуют тебя, казни не будет, верь мне!..
В срывающемся голосе звенело такое напряжение, что Роджеру стало жаль ее — и ее, и всех своих друзей, которые в эти дни переходили от надежды к отчаянию. Он поборол желание расспросить Ги о новой атаке газетчиков, упомянутой смотрителем. Президент Соединенных Штатов заступится за него? Должно быть, расстарались Джон Девой и уцелевшие еще в Уэльсе члены „Клана“. Если это так, его хлопоты могут возыметь действие. И, значит, есть шанс, что приговор будет смягчен.
Присесть было некуда, и Роджер с Гертрудой оставались на ногах, почти прильнув друг к другу и повернувшись спиной к тюремщикам. Маленькая комната свиданий, где оказалось четверо, стала невыносимо, давяще тесной.
— Мэтр Даффи рассказал мне, что тебя уволили из колледжа, — как бы извиняясь, произнес Роджер. — Я знаю, это из-за меня. Ты уж прости, милая Ги. Меньше всего хотелось бы доставлять тебе неприятности…
— Нет, не уволили, а просто попросили, чтобы я не возражала против расторжения контракта. И выплатили сорок фунтов компенсации. Да это не имеет значения — больше времени останется хлопотать за тебя вместе с Элис Стопфорд Грин. Сейчас нет ничего важнее.
Она взяла Роджера за руку и с нежностью пожала ее. Ги много лет учительствовала в женской Школе королевы Анны в Кэвешеме и дослужилась до заместителя директора. Работа ей нравилась, и в своих письмах она часто пересказывала кузену разные забавные эпизоды. А теперь, когда от него все шарахаются как от зачумленного, лишилась места. Чем ей теперь жить? Кто ей поможет?
— Никто не верит тому злобному и мерзкому вздору, который пишут о тебе газеты, — сказала Гертруда, немного понизив голос, как будто от этого двое тюремщиков у нее за спиной могли не услышать ее слов. — Все порядочные люди возмущены, что правительство использовало эту клевету, чтобы проигнорировать письмо в твою защиту, которое подписали столько важных персон.
Голос ее пресекся от сдерживаемого рыдания. Роджер снова обнял ее.
— Я так любил тебя, Ги, милая моя Ги, — прошептал он ей на ухо. — А теперь — еще сильней, чем прежде. Навек сохраню благодарность тебе за то, что ты и в горе, и в радости всегда оставалась со мной. И потому мне так важно твое мнение. Ты ведь знаешь — все, что я делал, было ради Ирландии. Знаешь? Ради благородного и святого дела Ирландии. Разве не так, Ги?
Прижавшись к его груди, она снова тихо зарыдала.
— Вам дано было десять минут, — напомнил смотритель, не оборачиваясь. — Осталось пять.
— И знаешь ли… сейчас, когда у меня столько времени на размышления, — по-прежнему на ухо говорил Роджер, — я так часто вспоминаю эти годы в Ливерпуле… Когда мы были молоды и жизнь улыбалась нам.
— Все были уверены, что мы влюблены и когда-нибудь поженимся, — пробормотала Ги. — Я тоже так часто, так сладко вспоминаю те времена, Роджер.
— Мы с тобой были больше чем влюбленными, Ги… Родными. Единомышленниками. Неразделимыми, как две стороны монеты. Ты значила для меня безмерно много. Ты была мне и матерью, которой я лишился в девять лет. Ты заменила собой друзей, которых и вовсе у меня не было. И с тобой мне всегда было легче, чем с кровными братьями и сестрой. Ты вселяла в меня уверенность, дарила надежду, радовала. И потом, в Африке, твои письма были единственной ниточкой, протянутой между мной и всем миром. Не представляешь себе, как я был счастлив, когда получал их, как читал и перечитывал.
Он замолчал. Ему не хотелось бы, чтобы Ги заметила, что и он тоже готов расплакаться. С юности — разумеется, благодаря своему пуританскому воспитанию — он стеснялся изливать чувства на людях, однако в последние несколько месяцев стал замечать за собой, что сам поддается слабостям, которые так раздражали его в других. Ги не произносила ни слова. Она по-прежнему обнимала его, и Роджер чувствовал, как от бурного частого дыхания вздымается и опадает ее грудь.
— Я ведь показывал свои стихи тебе одной. Помнишь?
— Помню, что они были из рук вон плохи, — ответила Гертруда. — Но я так тебя любила, что хвалила их. И даже до сих пор помню кое-что наизусть.
— Да я чувствовал, что они тебе не нравятся, Ги. Слава богу, не додумался опубликовать. А ведь совсем уж было собрался, как ты знаешь.
Они переглянулись и рассмеялись.
— Мы все, все сделаем, чтобы помочь тебе, Роджер, — сказала Гертруда, вновь становясь серьезной. И голос ее, прежде твердый и веселый, тоже состарился: стал каким-то надтреснутым и раздумчивым. — Мы — все те, кто любит тебя, и нас таких много. И прежде всего, конечно, Элис. Она горы готова свернуть. Пишет письма, добивается приема у политиков, чиновников, влиятельных лиц. Объясняет, умоляет. Стучит во все двери. Рвется к тебе. Но это трудно. Допускают только родственников. Однако она — человек известный и с большими связями. Я уверена, что добьется разрешения и навестит тебя, вот увидишь. А ты знаешь, что после дублинского восстания Скотленд-Ярд перевернул у нее в доме все вверх дном? Вынесли гору разных бумаг… Она любит тебя, Роджер, и так восхищается тобой.
„Знаю“, — подумал Роджер. Он тоже любил и уважал историка Элис Стопфорд Грин. Ирландка, происходившая, как и Кейсмент, из англиканской семьи, она превратила свой лондонский дом в один из самых известных интеллектуальных салонов, где собирались националисты и сторонники независимости Ирландии; она была для Роджера больше чем другом и советником в политических материях. Она открыла ему и научила любить прошлое Ирландии, у которой, пока ее не поглотил могущественный сосед, была такая долгая и славная история, такая богатая и цветущая культура. Она подбирала Роджеру книги, просвещала его, вела с ним проникнутые патриотическим жаром разговоры и даже настояла, чтобы он продолжал изучать их древний язык — Роджер, впрочем, так, к сожалению, и не смог им овладеть. „Так и умру, не заговорив по-гэльски“, — подумал он сейчас… А потом, когда он сделался радикальным националистом, Элис первая стала называть его в Лондоне кличкой, придуманной Гербертом Уордом и очень нравившейся Роджеру, — Кельт.
— Десять минут истекли, — изрек смотритель. — Прощайтесь.
Роджер чувствовал, что кузина, обняв его, пытается дотянуться до его уха, но не достает, потому что он был намного выше ее. И, понизив голос до почти неслышного шепота, произносит:
— Все эти мерзости, о которых пишут в газетах, — это же клевета? Низкая ложь? Правда же, Роджер?