Я правильно сержусь на него.
Конъюнктурщик, карьерист.
* * *
Я в сумерках иду по улице шумящей.
Мне с неба на плечо садится стрекоза.
Откуда ты взялась?..
Как залетела ты из чащи?
… … … … … … … … … … … …
Нежданная моя, внезапная краса!
… … … … … … … … … … … …
* * *
Смилуйся, Господи! Мукой любою
Ты мне воздай за позор многолетний.
Боже, дозволь мне предстать пред тобою
С чистою совестью в час мой последний.
* * *
Смысл жизни не в благоденствии, а в развитии души.
* * *
Если бы я смогла написать статью о поэзии Пастернака — я бы эту статью так и назвала: «Всесильный бог деталей».
* * *
Я счастливее многих
Я мертвых не забываю
Сердце мое — кладбище
без конца и без края.
Я не лучше других, не чище
Я только богаче
Я думаю об умерших
Как-то иначе.
Для меня они не умерли
Не говорю в прошедшем времени
Я никого не забыла
Не говорю — любила
А говорю — люблю.
О переводческой работе Анны Ахматовой.
<…> И в этом деле, как и во всем, — доверие Анны Андреевны я воспринимала как большую оказанную мне честь.
Анна Андреевна иногда советовалась со мной по поводу переводов. Мне хотелось, чтоб Анна Андреевна освободилась от излишнего буквализма, который иногда ее сковывал. Тут, я думаю, сказалось влияние Георгия Аркадьевича Шенгели — Анна Андреевна с мнением Шенгели считалась. <…>…в его переводах — мучительная скованность, стремление запихать в строку весь авторский текст за счет русского языка, за счет свободного дыхания, свободной интонации. <…>
Не знаю, помогла ли я хоть сколько-нибудь Ахматовой. Думаю, что она сама, совершенно помимо тирад моих, пришла к убеждению, что надо ради главного поступаться второстепенным, не решающим. По моим наблюдениям, Ан. Ан. переводила легче, естественнее, когда текст ей нравился, и напряженно — когда был далек (а приходилось ей переводить не всегда близкое и нравящееся — надо было жить и помогать сыну). <…>
* * *
Подумаешь — старость! Не в старости дело.
А в том, чтоб душа… не скудела.
Как будто иду впереди и маню
Куда? Не пугайся. Ко льду и огню.
* * *
Язык Пушкина забыт, в полном небрежении. Что творится с языком русским!
* * *
… … … … … … … … … … …
Горько от мыслей моих невеселых.
Гибнет язык наш, и всем — все равно.
Время прошедшее в женских глаголах
Так отвратительно искажено.
Слышу повсюду: «я взяла», «я брáла»,
Нет, говорите «взялá» и «бралá».
(От унижения сердце устало!)
Нет, не «перéжила» — «пережилá».
Девы, не жалуйтесь: «Он мне не звóнит»,
Жалуйтесь, девы: «Он мне не звонúт!»
Русский язык наш отвержен, не понят,
Русскими русский язык позабыт!
… … … … … … … … … … … …
Да не в глаголах одних только дело,
Дело-то в том, чтобы сердце болело,
Чтоб восставал оскорбленный наш слух
Не у одних только русских старух…
… … … … … … … … … … … …
Русский язык, тот «великий, могучий»,
Побереги его, друг мой, не мучай…
… … … … … … … … … … … …
* * *
Анна Ахматова — умница. «Читая Фета — нельзя определить, при каком императоре написаны эти стихи».
* * *
…Есть художники, для которых русский язык и дыхание — воздух — и предмет страсти. Такими были Пастернак и Цветаева. Для Ахматовой русский язык был воздухом, дыханием и никогда не был предметом страсти. Она не знала сладострастия слова. Она иногда делала в языке ошибки. К предполагаемой реформе Виноградова и Реформатского отнеслась совсем равнодушно: они ученые, им лучше знать. Того, что Виноградов академик, уже было достаточно. Ученые чины и звания ее парализовали. Слава Богу, она ценила речь Бориса Леонидовича, восхищалась и Ардовым, его действительно отличным московским говорком.
* * *
Вы горя пожелали мне,
А счастье на меня обвалом,
Невероятным, небывалым,
Не грезившимся и во сне.
Вы горя пожелали мне,
Чтобы душа моя очнулась,
Чтоб снова к жизни я вернулась,
Не стыла в мертвой тишине.
(… … … … … … … … … …)
И продолжалось так полгода.
И эта явь была как сон.
И голос тот, что телефон
Донес мне, был он как свобода
Для смертника. Он мне вернул
Так просто и непостижимо
Театра восхищенный гул.
Тебя — и в гриме, и без грима,
И вдохновение твое,
И то, что был ты гениален,
И то, что бред и забытье,
Вся жизнь моя среди развалин
Минувшего. Твой голос был
По-прежнему широк и молод
И многозвучных полон сил,
Не поврежден и не расколот.
Что скрыто от меня самой,
В чем я себе не признавалась,
Вдруг ожило и вдруг сказалось
Сознаньем истины прямой.
О как я счастлива была…
… … … … … … … … … …
* * *
23/VI 77
Об Анне 3 сентября 1933 г. я впервые увидела ее, познакомилась с нею. Пришла к ней сама в Фонтанный дом. Почему пришла? Стихи ее знала смутно. К знаменитостям — тяги не было никогда. Ноги привели, судьба, влечение необъяснимое. Не я пришла — мне пришлось. «Ведомая» — написал обо мне Н. Н. Пунин. Это правда. Пришла как младший к старшему.
* * *
1978, декабрь, начало.
Статья Адамовича о преддуэльных днях Пушкина («Вопросы литературы», № 11). Очень уж предположительно. Главное уже было известно Щеголеву. А слово (ни в каком случае не драться на дуэли и поставить царя в известность, если будут еще осложнения с Д<антесом>-Г<еккерном>) м<ожет> б<ыть> было дано. Во всяком случае, это не та глупость, какую писал Л. П. Гроссман. Но все-таки зыбко. Никаких свидетельств нет. Что встреча была без Бенкендорфа — скорее, верно. Но П<ушкин> знал цену нравст<венным> качествам царя — собственноглазно читавшего его письмо к жене. М<ожет> б<ыть> он сам просил Б. присутствовать при встрече, под к<аким>-н<ибудь> благовидным предлогом.
Но — скорее, Адамович прав.
Сердце ломит, читая все это.
* * *
Дорогой Давид!
Я потрясена Вашей книгой и благодарю за нее бесконечно. Когда читала в первый раз — одно только слово было на уме: волшебство. А когда перечитываешь — книга впечатляет еще сильнее. И думаешь о том — откуда это волшебство берется? И видится самое главное — Ваша душа, Ваша бесстрашная мысль, мудрое и щедрое Ваше сердце. Это просторная ширококрылая книга. И Вы все набираете и набираете высоту, Давид! Я счастлива, что до этой книги дожила.
Грустно очень, что наши великие, о которых Вы пишете «смежили очи гении», не прочтут этой книги, при них Ваше слово прозвучало бы громче, сильнее, нежели без них, — было бы кому как следует услышать и понять и порадоваться за русскую поэзию.
А я совсем перестала писать, Давид. Для человечества от этого потери никакой, но душе моей очень больно. Беда, когда есть какие-то данные и нет призвания. Ну, об этом не стоит.
…Внешнюю канву моей жизни Вы знаете. Очень понятно мне Ваше стихотворение про «ветры пятнадцатых этажей». Я живу на 11-м, но это уже все равно что 15-й. Вы про эти ветры написали очень сильно и очень точно. А я очень тоскую по тем, низеньким ветрам — слишком привыкла к ним за всю жизнь.
…Меня, помимо всего другого, поразило Ваше стихотворение «Мне снился сон жестокий…», оно как вдох и выдох — две первые строфы. Все нечетные строки — повышение голоса, все четные — понижение. Четные звучат глуше и глубже. В чем здесь тайна — не понимаю. В третьей строфе смена регистров исчезает, меняется интонация. А в строках — «Холодно. Вольно. Бесстрашно, Ветрено. Холодно. Вольно», — пожалуй, больше всего сказалась душа Вашей книги. <…>[19]
* * *
Ждет путь немыслимо большой
Там, за чертой, за крайним краем
Работай над своей душой,
Покуда мир обозреваем,
Ты держишься — я поняла —
На невидимке-паутинке.
А я слежу из-за угла,
Как ты в неравном поединке
То затрепещешь, то замрешь…
О продержись, о продержись
Хоть день, хоть два, как можно дольше.
Ты знаешь, что такое жизнь?
Дозволь пожить мне, о дозволь же…
* * *
Хоть графоманство поздних дней
Еще не худшая из маний —
Скажи, что может быть страшней
Придуманных воспоминаний?
Зачем они? Они затем,
Чтоб уцелеть и после смерти,
Чтоб не исчезнуть насовсем…
Ни слову в тех строках не верьте!
… … … … … … … … … … …