Дело здесь, конечно, не в превознесении единственной ценности человеческой личности на равных правах с Богом, как трактовали эти строки обычно, а в том, что только через понимание собственной божественной сущности, определенной тем, что в каждом человеке есть Бог, можно обрести смысл существования в земной юдоли. И только тогда, когда это божественное начало в уединенном человеке станет явным, можно сделать свой путь образцом для других[30].
Именно об этом идет речь во многих статьях и — позже — воспоминаниях Гиппиус, касающихся ее современников. Так, в статье 1902 года «Два зверя» характеристика декадентства в обоих его изводах — петербургском и московском — дана в откровенно неприязненных тонах по отношению к декадентству петербургскому и лишь чуть более снисходительных к московскому: «Петербургские декаденты — зябкие, презрительные снобы, эстеты чистой воды. Они боятся нарушения каких-нибудь приличий, очень держатся хорошего тона. <...> В Москве декадентство — не одно убеждение, но часто и жизнь. Из чахлого западного ростка — здесь распустилась махровая, яркая — грубоватая, пожалуй, — но родная роза. Декаденты, опираясь на всю мудрость прошедшего века, не только говорят: «Что мне изболится!», но и делают, что им изболится, — и это хорошо, потому что тут есть какое-то движение, хотя бы и по ложному еще пути». Но в то же время за этим есть и совершенно определенное желание: «...надо сначала успокоиться, присмотреться, может быть, даже полюбить этих и не в меру презираемых и порой не в меру превозносимых людей,— только тогда и увидим, что они такое»[31].
Но все же отрицание индивидуализма как высшей ценности, а следовательно — и «декадентства» в его крайних формах, принимало у нее характер вполне осознанный. Единица, уединенный человек не могли существовать сами по себе, а воспринимались как составные части двух других чисел — двух и трех.
Второй важнейшей стороной человеческого существования является «тайна двух», то есть любовь.
В мире Гиппиус любовь занимает, несомненно, одно из важнейших мест, что можно бы было, вероятно, объяснить ее психологическими особенностями. Не вдаваясь в подробности, приведем собственные ее слова из письма к З.А.Венгеровой, написанного, по всей видимости, в 1897 году (в оригинале не датировано): «Кстати, о женщинах: знаете, какой вопрос меня мучит? Я вдруг поняла, перешла сразу от противоположного,— поняла, что все женщины доступны. Да, всякая всегда доступна для всякого. Сначала у меня было идиотическое убеждение (помимо знания), что все недоступны, и что «это» вообще невозможно. А потом я перешла на противоположное. <...> Если б не моя случайная исключительность — я бы тоже была доступна»[32]. Ощущение какой-то особой своей природы, невозможности многого в жизни заставляло Гиппиус особенно пристально следить за любовными переживаниями и отыскивать в себе нечто подобное ощущениям других людей. Именно «людей», потому что она охотно примеряла на себя роли как женские, так и мужские.
Конечно, не случайно использование почти исключительно мужского рода в ее стихах, преимущественное ведение прозаического повествования от мужского имени (там, где рассказ идет от первого лица), попытки серьезного анализа мужской психологии. Но не менее существенно и то, что в облике, принятом ею на себя в обществе и в литературных салонах, важнейшей составляющей был образ femme fatale, и не только брак с Мережковским служил тут показателем (он как раз мог восприниматься просто как прикрытие, фиктивный союз), но и достаточно широко известные и настойчиво демонстрируемые отношения открытой любовной связи с различными людьми[33]. Это существенно отметить, поскольку жизнетворческая практика была важнейшей составной частью опыта любого символиста, и Гиппиус не была тут исключением.
Но особенности ее психологии и (вероятно) физиологии, несомненно, сказались и на той метафизике любви, которая запечатлелась и в теориях, и в художественном творчестве. Основой этой метафизики является представление о том, что всякая любовная связь является непременным духовным контактом двоих людей, и в этом качестве она решительно противопоставляется браку или любому другому сближению, в котором духовная сторона редуцирована. С наибольшей ясностью и почти математическим расчетом высказано это в повести «Мисс Май», где параллельно проходят любовные истории барина и его лакея, в жизни каждого из которых случается одна и та же ситуация: решенный брак внезапно осложняется иррациональной любовью к другой женщине. В обоих случаях торжествует идея обычного, «порядочного» брака, а преданная любовь приносит себя в жертву. Как писала Гиппиус Философову: «...два есть воистину два, a не произвольное большое четное число. Ибо два — единственно. Ведь если тайна двух одинакова для всяких двух, то ведь это уж не тайна двух, а тайна всех пар. <...> Исчезает единственность каждого 2. С ней исчезает и единственность для меня единого второго (и обратно), получаются ошибки, несвойственная человеческой природе неверность, слепое мучение срывов пола в безличие <...>; каждое 2 должно иметь свою тайну сближения, единственную, этими двумя вдвоем для них одних найденную... или находимую <...> нет общего закона, совсем нет закона после любви. «До дна» личность — и при этом (очень важно!) до дна общность между ними, и даже между всеми личностями, общность их единственно не отрицающая — общность в едином центре", общность в Боге, в Трех в Одном. Не человеческая уж общность, но человеческое возвышающая до божеского»[34]. Показательно здесь выражение «до дна», в индивидуальной поэтической системе Гиппиус означавшее очень многое. Не случайно она одной из принципиальных своих строк назвала в автобиографии последнюю строчку из такого четверостишия:
Люблю я отчаяние мое безмерное,
нам радость в последней капле дана.
И только одно здесь я знаю верное:
надо всякую чашу пить — до дна[35].
Речь здесь идет не столько о смысле человеческого существования, предназначенного для того, чтобы исчерпать все перипетии собственной биографии, сколько о соединении воедино собственной судьбы и всех ее частных подробностей, среди которых любовь занимает одно из важнейших мест.
При этом следует отметить, что в ее представлении любовь не имеет отношения ни к сексуальности, ни к прокреативности: «Помнишь наши разговоры втроем, каким образом будет феноменально проявляться в грядущем любовь двух в смысле пола, и может ли остаться акт при (конечно) упразднении деторождения? Помнишь твои слова, подтвержденные Дмитрием (Мережковским. — Н.Б.), что если акта не будет, то он должен замениться каким-то другим, равным по силе ощущением соединения и плотскости, другим общим, единым (вот это заметь) актом?»[36]. Но суть этого нового акта и является сутью «тайны двух», и не воспроизводима ни в словах, ни как образец.
Полное свое разрешение любовь могла найти только в том случае, если к двоим присоединялся третий — Бог, незримо, но явственно присутствующий в союзе. Завершение мистического треугольника придает особую крепость и нерушимость всему происходящему. Но вместе с тем третья ипостась человеческого бытия начинается, когда совершается выход за пределы как уединенности, так и единения в двойственности любовного слияния. Не только Бог присутствует здесь, но и социальное бытие, связь с другими людьми. Человек естественно существует в этой социальной ипостаси одновременно с двумя прочими, и без них она не имеет смысла, превращается в слепое блуждание. Когда в двадцатые годы Гиппиус составляла проект «устава» для «Союза Непримиримых», объединяющихся в неумолимом противостоянии власти чисто материалистических идей и их конкретного воплощения в Советском Союзе, ей удалось выразить эту мысль с замечательной отчетливостью: «Религиозная идея, долженствующая быть основой для разрешения насущной проблемы социальной, есть Идея Духа. Как идея Бога-Отца в воплощении есть Космос, как идея Сына, Логос — Единая Личность, Богочеловек, так идея Духа, в воплощении, может быть, должна дать истинным — соединение Личностей в богочеловеческую Общность — Царство Божие на земле»[37].
С точки зрения современного человека, воспринимающего «несказанности» Гиппиус без личностного мистического ореола, это может выглядеть утопическим, а то и просто смешным. Однако именно на этом основании базировалось все миросозерцание Гиппиус, становившееся основой не только для нового религиозного действа, реально существовавшего в природе, но и для ее творческого развития как поэта, прозаика, критика. И все же, видимо, если бы творчество Гиппиус было ценно только этим, то есть выражением нового религиозного сознания, представлением о грядущем Царстве Третьего Завета, о новой церкви, основанной Мережковскими и Философовым[38], то вряд ли бы мы с таким интересом перечитывали ее произведения сейчас. Религиозные идеи Гиппиус, находившиеся в совершенно особой сфере по отношению к историческому христианству и исторической церкви, имели слишком малое распространение при жизни, а после смерти Мережковских и вообще ушли из сознания русского общества. Причины этого довольно легко понять, если вспомнить, каковы были внешние проявления этого религиозного сознания на взгляд современников. Так, Брюсов записывал в дневнике в 1902 году: «М<ережковск>ий спросил меня в упор, верую ли я во Христа. Когда вопрос поставлен так резко, я отвечал — нет. Он пришел в отчаяние. После говорили о церкви, близки ли они к ней. Шла речь о том, должно ли причащаться. — Я думаю, что если б я умирала, меня причастил бы ты, сказала Зиночка Д.С. Он же колебался, не лучше ли позвать священника, но после решил, что и его может причастить Зиночка. <...> Все это не в шутку, а просто серьезно. О том, что такое ад и рай. Спорили долго, совершился ли уже страшный суд в мире феноменальном или нет. Бред и нелепость. Я заговорил о спиритизме. М<ережковск>ий завопил: «Это — неинтересно». <...> Говорили о чудесах. Он (Мережковский. — Н.Б.) их (в евангелии) отвергает: «Я не знаю, что мне с ними делать, они мне неинтересны; было лишь одно чудо — воскресение Христа». А воскресение Лазаря он понимает символически. Мы возражали с Перцовым»[39].