Вот это загадка. На что Окуджава сказал просто и несколько виновато, что, может быть, это не очень ясно получилось, но имелась в виду черная надежда – символ отечественной безнадеги, надежда, которая черна. Это уж только потом я понял, что вопрос мой был глуповат, потому что Надежда Чернова – это настоящая фамилия Надежды Дуровой, кавалерист-девицы. Дурова – это девичья, а в замужестве она была Чернова. Отсюда и образ кавалерии, который тут возникает, потому что Окуджава, как специалист по пушкинской эпохе, конечно, это знал. Но то, что это символ безнадеги – Надежда по фамилии Чернова – вот здесь, пожалуй, выражена вся оксюморонность, вся амбивалентность и вся обоесторонность, по-солжениценски говоря, окуджавовской поэзии. Всегда надежда и всегда черная. И, может быть, именно поэтому символом нашей эпохи, может быть, и любой российской эпохи, и некоторым таким кредо следовало бы сделать куплет из этой песни, точнее, припев.
Ни прибыли, ни убыли не будем мы считать —
не надо, не надо, чтоб становилось тошно!
Мы успели сорок тысяч всяких книжек прочитать
и узнали, что к чему и что почем, и очень точно.
А вместо сорока книжек у нас те сто восемьдесят песен Окуджавы, в которые эти сорок тысяч удивительно спрессованы.
Вот это все, что я хотел сказать, если у вас будут вопросы – с удовольствием.
– А как вы думаете, зачем он стал писать прозу?
– Я могу ответить, так сказать, метафизически, а могу дать вполне прозаический ответ: мне кажется, что душа поэта, побывав в каких-то сферах перед новым воплощением, набирается новых навыков. Блок мечтал писать прозу, по словам Пастернака, гениальную. Я считаю, что проза Блока действительно шедевр. Например, «Ни сны, ни явь» – гениальный рассказ. Или «Русский денди». Или «Предисловие к возмездию». Но он не умел, не научился, чего-то не хватало. Может быть, сюжет не умел строить. Может быть, не понимал, что в отсутствие психологической разработки, чего он не умел никогда, можно как-то выехать за счет орнаментализма, стилизации, чему научился Окуджава. Но вот душа поэта в каких-то своих странствиях между двумя воплощениями, – всего-то три года она и пространствовала между смертью Блока и рождением Окуджавы, – чему-то научилась, чего-то набралась. Это такое, в общем, метафизическое объяснение, которое вас не удовлетворит.
Есть простое объяснение: дело в том, что когда человек не может писать стихи, – и это очень мучительное состояние, – ему надо писать что-нибудь. Не располагала к творчеству Окуджавы эпоха конца 60-х – начала 70-х годов. Не очень располагал, как ни странно, и 1961 год, еще до выноса Сталина из мавзолея, когда казалось, что оттепель захлебывается. Ведь первая большая проза Окуджавы, повесть «Будь здоров, школяр!», написана в 1961, когда никто вообще близко не верил, что будет когда-нибудь новый виток десталинизации. Это ведь как подарок ХХII съезду печатались «Тарусские страницы». Именно об этот подарок потом два года вытирали ноги. Но тем не менее надежды-то были, а вместе с тем и было ощущение тупика. В тупиках поэт пишет прозу, ничего не поделаешь.
Я писал в этой книжке, – и на этом стою, – что нет более противоречащих друг другу вещей, чем гений и талант. Талант может работать во всякое время и почти в любой обстановке, и талант умеет много чего. А гений умеет очень мало, гений умеет что-нибудь одно, иногда вообще ничего не умеет. Родится, например, компьютерный гений до изобретения компьютера. Всем понятно, что он гений, но что он такого делает, непонятно.
Вот гений – это Олеша. Человек написал одну вещь очень хорошо, ну две, ну две с половиной, а больше ничего не может. И время изменилось, и он писать не может. Гений – это Сэлинджер, который до 1965 года мог почему-то писать, а потом не смог ничего. И судя по тому, что ничего не напечатано, видимо, сидел там и так и печатал на машинке одно только какое-нибудь слово. Типа, например, «никогда, никогда».
В общем, так мы, собственно, и не понимаем, каковы эти условия, которые дают гению писать. Но Окуджава почему-то, так сложилась его жизнь, в 1968 году перестает писать песни и не пишет их до 1975, когда вдруг у него появился гениальный цикл, «Отшумели песни нашего полка…» и остальные. Что же произошло? Надо было, видимо, как-то, чтобы не сойти с ума, в это время писать историческую прозу. Что он и делал. Я, честно говоря, считаю, что его проза ничем не уступает лучшим из его песен, и что роман «Путешествие дилетантов», который писался совершенно явно как самоэпитафия, – это роман, который даст серьезную фору почти всей прозе 70-х годов, он сопоставим только с ее вершинами.
Я думаю, что, собственно, этих вершин в 70-е годы и было четыре в русской литературе: это проза Аксенова тех лет, «Ожог» и «Остров Крым»; это проза Трифонова, безусловно; проза Стругацких и то, что делал Окуджава. Потому что в том, как читатель путешествует вместе с этими дилетантами, особенно во второй части, когда дело доходит до благословенной Грузии, блаженной, – ну, слезы, что хотите? – это гениальная книга абсолютно. И в том, как мощно накатывает ее лавина к финалу, как долго-долго разбегается, раскатывается и вдруг на нас обрушивается весь этот ужас в конце. И потрясающее финальное письмо от мамы – ну, тут мы, конечно, понимаем, насколько мощно замысленная перед нами вещь и как вдумчиво и серьезно человек плел эту могущественную паутину. Конечно, это гениальная проза.
Я даже думаю, что и «Упраздненный театр» – прекрасная вещь. Я солидарен с Юнной Мориц: лучшим из всего, что Окуджава написал в стихах и прозе, – песни оставим в стороне, – смело можно считать дилогию «Девушка моей мечты» и «Нечаянная радость», рассказы о возвращении матери и новом ее аресте. Ладно, не хотите, пусть будет просто «Девушка моей мечты» – один из величайших русских рассказов вообще.
И, кстати, вот что поразительно. Многие коды ушли. Я своим школьникам читаю иногда «Девушку моей мечты», они не понимают, про что там, они не понимают, почему он так кончается. Помните, она все переспрашивает. Он говорит ей: «Ты любишь черешню?» «Черешню?» – спросила она. И на этом обрывается рассказ. Не может она себе представить, что кто-то ей купит черешню. И не можем мы это объяснить сегодняшнему ребенку. Но тем не менее, хотим мы того или нет, а рассказ-то великий.
Вот эту прозу он начал писать, чтобы не сойти с ума, как и все мы что-нибудь делаем, когда не можем писать стихи. Потом изменится время, появятся новые обольщения, опять мы напишем стихи, потом опять обманемся и опять будем писать прозу.
– Видите ли вы на сегодняшний день фигуру, равную по масштабу Окуджаве?
– Типологически близкой не вижу. И думаю, что не скоро увижу, потому что это поэт, появление которого сопровождает обычно эпохи гниения, застоя. Или он может появиться в момент оттепели. Значит, нам до этой оттепели еще довольно долго свистеть. И сейчас этот новый Окуджава либо где-то преподает в Калуге, либо где-то трудится копирайтером. Страдает, вероятно, довольно сильно, но пока еще живет в унижении, бедности и одиночестве. И дар еще в нем не проклюнулся. Может быть, он входит в литобъединение, может быть, там его ругают, может быть, он пишет плохие, обычные, современные стихи, но уже думает, как бы ему это попеть.
А из хороших авторов, пишущих песни? Их очень много, и среди них есть блестящие. Я думаю, что по методу ближе всего к Окуджаве Гребенщиков, который не зря спел некоторые песни Окуджавы, и спел, по-моему, гениально. И ему, кстати говоря, принадлежит несколько формул, которые сделаны по сходным приемам, когда очень размытое начало и очень конкретный финал. Несколько таких текстов у него есть. Ну, например, «поколение дворников и сторожей» как раз принадлежит к числу таких формул: это конкретные дворники и сторожа, помещенные вглубь загадочного, абсолютно метафизического текста. Или образ Ленинграда как «города скрипящих статуй». Или гениальное совершенно «Моя смерть ездит в черной машине с голубым огоньком», где две абсолютно узнаваемые реалии: телевизионный «Голубой огонек» и «мигалка». Думаю, что Гребенщиков – это прилежный, вдумчивый ученик Окуджавы, а вовсе не Dire Straits, как любят говорить некоторые. Мне кажется, что он из этого корня. Пожалуй, это единственная фигура, которая с ним сопоставима, и, судя по песне «Тайный узбек», он в этом смысле прогрессирует.
– А про личную жизнь Окуджавы?
– У него была личная жизнь, безусловно. Тут же в чем проблема? Личная жизнь Окуджавы была довольна прозрачна. Она была на виду. И там не было никаких особенных отклонений, кроме отклонения от того, что он сам написал.
Были три круга, три цикла песен, появившиеся в результате трех влюбленностей: цикл пятидесятых годов, цикл восьмидесятых годов. А начал он писать песни, видимо, после первого брака, во всяком случае, есть свидетельства, что первая песня написана в 1948 году, и это была «Ни кукушкам, ни ромашкам я не верю…» Хотя многие всячески от этого открещиваются, но я думаю, что это было именно так.