«Каждое утро работаем на самой высокой из гор-холмов, куда бесконечно трудно взбираться с вещами, но когда я попала в долину меж ними и увидела сверху пейзаж, уже написанный как будто, цветной как драгоценные камни, а в море, похожем на огонь сквозь зеленый бриллиант, окровавленные мысы, точно полные алой и малиновой крови и запятнанные рыжим, я онемела. В Ю<жном> Крыму никогда не видела таких цветов, разве к вечеру и то не столько. А композиция! Вчера ходили вечером еще рисовать с Богаевск<им>, Волош<иным> и Конст<антином> Вас<ильевичем> на Сююрю-Кая»[17].
Спустя насколько дней: «Начала новый этюд – желтый кряж, за ним Сююрю. Чувствую, что начинаю уже понимать возможный подход к здешним местам. Меня очень мучила моя беспомощность. До с<их> п<ор> еще не имею работ, и нечего было показать К<онстантину> В<асильевичу>, но теперь что-то намечается в мыслях»[18].
Живописные опыты Оболенской еще не слишком смелы, обращены к пейзажу, который завораживал и просился в слова, оставаясь на страницах дневника. Описывая фантастические явления Кара-Дага, она не перестает восхищаться его «базальтовым пламенем», «каменными ручьями», «египетскими сфинксами» – всеми чудесами, которыми покорял и щедро одаривал этот древний край.
Итак, первую половину лета художницы живут обособленно, выезжают на этюды, предпочитая более «взрослую» и профессиональную компанию – Кандаурова, Богаевского, архитектора Рогозинского. Но затем жизнь в Коктебеле двух петербургских барышень резко меняется. Август и сентябрь прошли для них под знаком Волошина и его гостей-«обормотов», как называла мать поэта, Елена Оттобальдовна, коктебельцев «первого призыва» – компанию Цветаевой – Эфронов, Евы и Михаила Фельдштейнов, Майи Кювилье. Они, в свою очередь, окрестили ее своей «праматерью», или Пра.
Как-то по дороге на этюды Волошин спросил: «Ю<лия> Л<еонидовна>, мне К<онстантин> В<асильевич> говорил, что Вы интересуетесь моими ненапечатанными стихами. Я Вам прочту, если хотите». Возражая на прозвучавшую в ответ вежливую фразу, пояснил: «Лентяям необходимо, чтобы им мешали». И услышал легкомысленно-колкое: «Я сказала, что в таком случае, когда уедут обормоты, мешать для его пользы буду я. Он отвечал, что тогда-то и можно будет поговорить»[19]. Действительно, настоящее сближение Оболенской с Волошиным произойдет через два месяца после того июньского разговора и разъезда почти всех гостей.
К сожалению, о том, как «мешала» Оболенская Волошину, записи в дневнике утрачены. Остались только их краткие воспроизведения 1933 года, передающие интенсивность общения и взаимный интерес друг к другу, усиленный погружением в глубинные пласты истории древней Киммерии в режиме reality: «Спустились в Змеиный грот и сидели на крохотном пляже под гигантскими камнями, вспоминая одновременно Одиссея. Совпадение удивило меня, но М.А. сказал: “Немудрено. Он же на Карадаге, где-то тут, спустился в Аид. Пристал у кордона, шел тропинкой…” и т. д.»[20].
Кандауров, встречавший в Москве возвращавшихся в конце сентября барышень, был встревожен не на шутку. Сообщив, что Волошин прислал ему письмо с восторженными рассказами об Оболенской, ревниво расспрашивал: «Что Вы сделали с этим толстым чертом? ‹…› что за новые горизонты Вы ему открыли? Отчего Вы со мной о том не говорили? Он пишет, что каждый день открывает в Вас новое, и такие дифирамбы пишет… Как это Вы к концу лета пробили брешь? Я ему ответил – что ты мне все о Ю.Л. пишешь – чего ты раньше смотрел?»[21].
Пишу теперь с М<агдой> С<ергея> Я<ковлевича> в тесной гуще обормотов. Одни сидят рядом со мной, другие лежат внизу, третьи входят, читают, снуют. Сокол помогает позировать, пускает мыльные пузыри, переводит калькомани на сандалии С<ергея>Я<ковлевича>, мне в альбом, Магде в ящик. ‹…› Гвалт и столпотворение. Очаровательные они.
Ю. Л. Оболенская. Из дневника 1913 года
Забавно, что именно Константин Васильевич «открыл» Волошину глаза на Оболенскую незадолго до своего отъезда. Однажды, читаем в дневнике, «К<онстантин> В<асильевич> вечером пришел к Магдиному окну за обещанной свечкой, и мы ему прочли элегии и хотели еще прочесть мое старое посвящение М<аксимилиану> Ал<ександровичу>, он в восторге убежал отнести свечу и привел еще самого М<аксимилиана> А<лександровича>»[22].
Конечно же, барышня из литературной семьи, дышавшая воздухом петербургского Серебряного века, писала стихи, но всерьез к поэтам себя не относила. Ее лукавая муза была склонна к пародии, шаржу, тем и отличалась от «высокой» поэзии, звучавшей на киммерийском олимпе. Потому и свои элегии на коктебельские темы Оболенская порой смущенно называет «пасквилями» и, если бы не Константин Васильевич, то вряд ли бы сама решилась представить их искушенной публике. Но и соблазн был велик.
Одним из поводов к писанию на этот раз стала премьера венка сонетов «Lunaria», прочитанного Волошиным своим гостям под коктебельскими звездами. И вот хозяин дома предстал в окружении своей коктебельской свиты, хотя и не без легкого намека на пародию, в стихах Оболенской. Из них в конце лета тоже сложится венок сонетов – форма сложная, предполагающая владение поэтическим мастерством, что выдавало опытного автора, не новичка.
Всевластный Киммерии господин!
Средь обормотов ревностного клира
Ты царствуешь, как властный бог Один,
Ты Коктебеля пламенная лира.
Поутру к морю ты идешь один…
Но и первые услышанные стихи, легкие и озорные, вызвали всеобщий восторг, смущенной Оболенской пришлось неоднократно повторять чтение и самому Максу, и его гостям. Так к ней пришла литературная «слава», разрушившая былые напряжения и преграды с «обормотами» и сделавшая ее на целый август литературной знаменитостью Коктебеля. Затем, уже после отъезда семейства Кандауровых, начались совместные чаепития, игры, чтения стихов – и в дневнике читаем: «Сегодня М<арина> И<вановна> удивлялась, как мы столько прожили (с 16 мая), а познакомились лишь недавно, расспрашивала о первых впечатлениях моих»[23]. Волошин, похвалив Оболенскую за твердый стих, предложил ей «сажать натуру и писать стихотворные портреты»[24], чему она и последовала, сложив стихи всем, с кем подружилась, – С. Я. Эфрону, М. И. Цветаевой, М. С. Фельдштейну, В. А. Соколову, К. Ф. Богаевскому и другим.
Вместе с Магдой они делают и портретные зарисовки, причем их рисунки, сделанные на листах из одного и того же альбома, нелегко различить. Подпись Оболенской, указывающая на работу Нахман, стоит только под одним портретом – Кандаурова. Это и понятно: в дальнейшем Константин Васильевич станет постоянным портретным образом Юлии Леонидовны, и поэтому указание на рисунок подруги, в качестве «исключения», могло быть сделано и позже. Но как быть с портретами Волошина, Эфрона, еще с одним наброском Кандаурова?
«Вчера рисовали Макс<имилиана> Ал<ександровича> – Рогозинский[25], мы, Мих<аил> П<авлович>[26], а Майя[27] читала вслух, причем происходили беспрерывные перемены книг и вопросы по поводу содержания, курьезные диалоги. Мешала она изрядно, но иначе он дремал»[28]. Дневниковая запись позволяет точно установить дату – 24 июля, обстоятельства сеанса одновременного рисования Волошина, его участников, но только предположительно поделить авторство между Оболенской и Нахман в отношении портретов из коктебельского альбома. Пожалуй, все же одна рука чуть подвижнее другой, выдающей в рисунке иной темперамент.
Ясно одно, что обе художницы работают с одними и теми же «моделями». Магда пишет портрет Цветаевой, обе художницы делают зарисовки с Эфрона (в Москве Нахман исполнит и его живописный портрет), но Юлию сильнее увлекают ритм и рифма.
Ей повезло: ее натура,
Экстазом подвига объята,
С повышенной температурой
Позировала до заката –
так начинается ее поэтическое посвящение Сергею Эфрону. А дальше Оболенская глазом художника осваивает, ощупывает модель, увлекаясь мраморной скульптурностью лица, оттененного черными прядями волос, змеиным взлетом бровей, зелено-серым взглядом из терний ресниц, переходя к парусине фона и синеве моря и скалам за ним. Будто следует за собственным карандашом, завершая поэтический портрет так:
Но вот теперь уносит море
Натуру моего портрета –
И тяжкое постигло горе
И живописца, и поэта.
Стихотворный портрет Цветаевой не связан с позированием, а потому более подвижен, совмещает два образа – быстроногого мальчишки и барышни. Оба вызывают удивление:
Шумный топот вдоль дороги,
Ропот смеха, свар,
Ваши тоненькие ноги
В складках шаровар –
…………………………
Слишком ровны для паркета,
Грозны для травы –
Слишком юны для поэта
Были сами вы.
В августе в ином наряде
Встретить вас пришлось –
Закрывала шляпа пряди
Срезанных волос,
Было слишком длинно платье
В слишком ранний час –
Быстрое рукопожатье разделило нас.
В этом превышении сущностного над видимым, выраженным повторяющимся словом «слишком», слышится восприимчивость к цветаевским контрастам, к ее непопаданию в рядовой или типический образ. Она из тех, кто «не вписывается в окоем». Может быть, оттого и нахмановский портрет Цветаевой Оболенской не слишком пришелся: «Тишайшая тоже кончила свой портрет. Он хорош, и только вялость оранжевых складок слегка огорчает меня: неизвестно, каково их значение в композиции. Меж тем как если бы она вложила в них ясно выраженное стремление к отвесу – их роль была бы ясна гораздо лучше. ‹…› И еще ошибкой мне кажется: цвет фона слишком близок к лицу ‹…› Меня удивляет, насколько поэзия доступна живописи, какое удовлетворение дают слушателю ритм и рифма, и чем они чище, тем сильнее»[29].