— Ума не приложу, Владимир Ильич.
— И я тоже, дорогой товарищ. Был бы жив Сталин, он бы что-нибудь придумал.
— Уж это точно. Он-то многим обеспечил счастливое Рождество!
— М-да. Жаль-жаль!
Дорогой Лаци!
Спасибо за присланные тома твоих стихов и переводов. Взял четырехтомник в руки с почтением — ведь это малая часть сотворенного тобою, остальное — впереди. В общем, шляпу долой! До переводов я еще не добрался, так как первый том уложил меня на обе лопатки. М-да, любезный мой приятель, нелегкое чтиво ты мне подбросил. В примечаниях к первому тому ты нехотя признаешься, что твоя поэзия, мол, вряд ли доступна общему пониманию, а я вот лишь после второго, третьего захода решился сказать: ага, эти головоломные стихи вроде как начинают поддаваться разгадке. Такого уговора промеж нас не было. Мои сетования относятся прежде всего к стихам последних 10–15 лет. Эти годы и для тебя не прошли бесследно, о чем и хочу написать несколько слов.
Стихотворение само по себе вроде бы не «говорит» ничего, но поскольку это «ничего» — призраки, видения, переданные языком образного мира, стало быть, оно говорит обо всем. Когда-то давно мне довелось прочесть — кажется, у Бретона, в одном из «Манифестов сюрреализма», — что сравнение хорошо, если сопоставляет полярно далекие вещи. Чем дальше отстоит сравниваемое от объекта сравнения, тем лучше. Значит, «журчащий ручей» — образ ничего не выражающий, поскольку констатирует очевидный факт, но, если поэту послышится в журчании ручья, скажем, позвякивание обнаженных лезвий, сравнение покажется вспышкой вольтовой дуги, сразу вызывая напряжение между двумя полюсами. Так вот, в хронологии твоих стихов я уловил возрастание взаимоудаленности полюсов. По мере чтения я выписал для себя кое-какие твои поэтические образы, и стало совершенно ясно (если бы каждое твое стихотворение было для меня так же ясно!): твой отправной пункт — поэзия Атти-лы Иожефа, — а затем происходит постепенное отдаление от него. «Похлебка из конины с запахом резеды», «возмущенный уран», «из миски, молниями сверкающей, ты поедаешь смерть» и «тонкого холста шуршащие врата» — строки эти вызывают в памяти Иожефа не созвучием, а смыканием полюсов: сколь бы ни было неожиданным сопоставление, оно может быть прослежено умозрительно, то есть ошеломляет в первый момент, но тотчас же и поддается истолкованию. Его поэтическое пространство витает где-то между сознанием и подсознанием, но всегда соприкасается с читателем, который так или иначе отзывается на него.
Ты же — в чем убеждаешься по мере чтения книги — постепенно отделяешься от этого пространства и погружаешься в более глубокие пласты восприятия. Разница примерно такова: то, что я назвал образной системой Аттилы Иожефа, пусть и не столь прямолинейно, но все же смыкается с очевидной реальностью «журчащего ручья», поскольку между ними существует некое отдаленное родство. На тебя это не распространяется. Выхватываю наугад из своих выписок: «летишь — с красным сахаром на кончиках перстов» или «перевернувшись под распятьем, я взглядываю вниз, о-о, там долгоносики кишмя кишат!» — эти метафоры впоследствии никак не проясняются, не становятся очевидностью. Поэтому твои позднейшие стихи не то что заранее непредсказуемы и производят впечатление полной неожиданности — этот эффект они выдерживают до конца, не переходя в доступную на уровне сознания или объяснимую систему изображения. О «красном сахаре» можно лишь мечтать, если тебе дано видеть только черно-белые, а не цветные сны.
Или взять, к примеру, такую метафору: «Слюною сладкою травинки натягивают окна вокруг нас». Прелесть этой поэтической декларации заключается в том, что здесь любое утверждение может быть опровергнуто. (Слюна не сладкая, окна не натягивают, тем более травинки, и уж вовсе не вокруг нас.) Но именно терзая читателя этой абсурдностью, ты вынуждаешь и нас отринуть принципы формальной логики и последовать за тобой на уровень подсознания, где вольтова дуга натянута до такой степени, что даже искра не образуется, аккумулируя напряжение меж полюсами.
<…> Поделиться с читателями миром своих сновидений по плечу лишь очень сильной личности. Мне сколько не внушай полицейский регулировщик, что «полная луна нас осыпает пеплом», я не поверю, хотя отношусь к регулировщику с боязливым почтением, с тобой же попытаюсь спорить и сдамся под конец, тебе поверив. В тебе заключена столь мощная сила, словно на пятой точке у тебя вулкан.
Хотелось бы еще долго-долго сопровождать тебя на избранном тобой пути, но это — увы! — не позволят подлые законы биологии. Впрочем, я согласен побыть с тобой и недолго, дождавшись, покуда стихи твои станут доступны разумению каждого — не только благодаря твоей поэтической силе, но и правоте. Аминь.
Тебя обнимаю, Маргит нежно целую ручки.
Иштван Эркень.
18. VII.1977
Дорогой Шандор!
Давно тебе не писал — с головой ушел в работу, трудился все лето, а результат? Одноактная пьеса! Но она не давала жить, не позволяла думать ни о чем другом. Ну а сегодня скончался Дери, с которым, если не ошибаюсь, ты был знаком. Месяц назад он упал у себя дома в Балатонфюреде — перелом шейки бедра, операция прошла удачно, что большая редкость в 83 года. Но встать на ноги он уже не смог. Из-за худобы у него образовались тяжелые пролежни, и сегодня утром сердце перестало биться. Он очень мучился, до самого конца был в сознании, еще четыре дня назад шутил, подтрунивал надо мной. В понедельник мы его хороним. Вместе с ним умерла и какая-то часть моего существа…
На следующей неделе мы отбываем в Америку, в Миннеаполис, где состоялась уже вторая премьера «Кошек-мышек» — с большим успехом. Театр пригласил нас обоих, беспримерный случай, ведь авиабилеты стоят целое состояние., Поездка займет три-четыре недели, и это большая радость, поскольку предыдущее мое посещение Америки произвело на меня потрясающее впечатление, в хорошем и плохом смысле, но силы необычайной. Это отразилось в моей повести «Выставка роз» (я словно заранее предугадал смерть Тибора. В сентябре книга выйдет, и я пришлю тебе).
Надеюсь, вы здоровы, чего вам от души желаю. Надо держаться, насколько возможно, и уйти как-то иначе, не так, как Тибор, который в последний раз говорил со мной, не снимая кислородной маски. Чувствовалось, что он уже сдался: не боль, а унижение сломило его. С этим он никогда не мог смириться.
Пишта.
30 ноября 1977
Дорогой Алекс!
Получил твое невеселое письмо. Сам я тоже невесел: подхватил грипп, с последствиями. Шесть дней тянулись размягчение мозгов и кашель, в результате кашель все же прошел, а все остальное…
У нас все в порядке, занимаемся политикой, все идет по принципу качелей, а стало быть, ничего не происходит, даже в литературе. Я тоже палец о палец не ударил для того, чтобы что-то происходило. Полгода бьюсь, пытаясь сочинить пьесу, а не написал еще и половины. Силюсь разгадать психологию сфальсифицированных процессов, вплетая события 1951-го[20] в рамки цирковых сцен. Похоже, сочинитель трагедии сам превратится в трагического персонажа — ни с одним своим произведением столько не мучился. С посторонними не особенно делюсь, чтобы в случае неудачи не потешались надо мной.
Надеюсь, у вас все хорошо, ты вывезешь свою подагру на ванны, а значит, встретимся. Если книга не дошла по почте, получишь еще одну «Выставку роз». Она имеет большой успех, тираж в 40 тысяч разошелся в течение нескольких дней, даже сам не могу достать. Нравится всем, кто боится смерти. А кто не боится? Только я, так как излил свой страх на бумагу. <…> Береги себя неустанно, на тротуарах сейчас скользко, не падай.
Обнимаю.
Пишта.
Маргит Сечи по случаю смерти Ласло Надя
16. II. 1978 Дорогая Маргит!
В этом мире все измеримо, лишь силу чувств приборы отмечать не умеют. Даже частота или, наоборот, редкость встреч не является показателем любви, дружбы, привязанности. Хоть мы и редко встречались, я ощущал постоянную братскую близость вашу (всегда обоих), и наша душевная близость уже навсегда, поэтому сейчас я не в состоянии измерить всю значимость утраты.
Я и теперь по-прежнему обращаюсь к вам во множественном числе и в утешение могу сказать лишь одно: я всегда восхищался тем, как вблизи этого знойного урагана вам удавалось сохранять свой поэтический суверенитет и независимость при вашей с Лаци взаимозависимости. Лишь это может стать для вас — и станет — вашим якорем жизни. Ну а Лаци сохраним не воспоминанием, он по-прежнему будет сопровождать всех нас по жизни, являясь образцом поведения.
То, что не успел сказать ему, позвольте сказать хотя бы Вам, прежде чем тоже умолкну, сказать слова искренней дружеской любви.