действия. Следовательно, не имеет смысла использовать его, когда сферы не отделены друг от друга. Объект имущества, который
де-юре принадлежит частному лицу,
де-факто принадлежит публичному лицу, а частное лицо используется здесь в качестве марионетки (имеющей более низкий статус в системе патронально-клиентарных отношений) [46]. По той же причине становится проблематичным научное использование официальной статистики, которая собирает данные при помощи западных понятий формальных отношений собственности [47]. Для другого примера возьмем слово «коррупция», которое органы контроля мировых стран, как правило, понимают как взяточничество или влияние частных интересов на принятие политических решений (
state capture). Оба этих определения подразумевают наличие политических и экономических акторов, где последние подкупают первых [48]. В посткоммунистических режимах «политические» акторы на самом деле являются патронами, которые находятся на вершине патронально-клиентарной пирамиды. Это подразумевает навязанные сверху, а не идущие «снизу вверх» коррупционные практики. Таким образом, коррупция на Западе считается главным образом отклонением от нормы, результатом неправильного или несовершенного правового режима, из которого извлекают выгоду нечестные чиновники и частные лица. На этот случай есть поговорка: «не там вор крадет, где много, а там, где лежит плохо». В посткоммунистическом регионе, однако, все наоборот: вор создает возможности для воровства, ведь он, являясь главой исполнительной власти, видоизменяет нормативную базу и использует полномочия государственных органов для личного обогащения и обогащения своей патронально-клиентарной структуры [49].
Поскольку недостаток разделения общественных сфер – это наследие прошлого, возникает соблазн использовать исторические аналогии для описания режимов. В конце концов, коммунизм воплощал в себе слияние политической и экономической сфер, как это было при фашистских тоталитарных диктатурах и до начала XX века в феодальных государствах по всей Евразии. Для того, чтобы дифференцировать существующие режимы от исторических, ученые и публицисты используют приставки «нео-» и «пост-». Так, «неокоммунизм» используется, когда хотят подчеркнуть волюнтаризм и чрезмерное вмешательство государства в экономику [50]; «неофашизм» привлекают, когда хотят выявить ксенофобскую, антисемитскую риторику или культ личности [51]; «неофеодализм» – когда акцентируют внимание на упразднении самоуправления и появлении иерархических цепей вассальной зависимости, в которой фигурируют бесконтрольные «сеньоры», «местные вельможи» и уязвимые «слуги» [52]. Однако главная проблема исторических аналогий в том, что их эффективность ограничена. Иными словами, они могут служить хорошими метафорами для отдельных феноменов и измерений системы, но не могут описать все ее измерения в рамках единой последовательной концепции, так что их нельзя использовать для описания системы как целого. Как только фокус смещается, аналогии перестают действовать. В случае с коммунизмом метафора может сработать для государственного вмешательства в экономику (хотя посткоммунистические режимы демонстрируют целый ряд отношений собственности в противовес государственной монополии на собственность), но характер правящей элиты и ее коррумпированные структуры среди прочего совершенно другие. Термин «феодализм» подходит для выявления практик осуществления власти, но в случае с феодальными предшественниками истинная природа власти и их правовой статус совпадают друг с другом как бы естественным образом, и для этого не требуется никаких незаконных механизмов в отличие от посткоммунистических режимов. Король не притворялся президентом или премьер-министром. Он не говорил, что не имеет ничего общего с богатством своей семьи или вельмож и не записывал свое состояние на имя конюха, ведь ему не требовалось экономическое подставное лицо.
Исторические аналогии с фашизмом ведут к другому неверному толкованию. Тогда как фашистские или корпоративистские системы управляются идеологией, посткоммунистические используют идеологию в своих целях, а их лидеры характеризуются как прагматики без системы ценностей. Они собирают идеологическую мозаику, которая подходила бы к их авторитарной природе, из эклектичного набора идеологических блоков. Другими словами, не идеология формирует систему и потом управляет ею, а система формирует идеологию, причем с большой степенью свободы и изменчивости. Попытки объяснить движущие силы посткоммунистических лидеров с помощью национализма, религиозных ценностей или государственной собственности являются столь же бесполезным экспериментом, как и попытки охарактеризовать природу и деятельность сицилийской мафии любовью к малой родине и приверженностью семейным и христианским ценностям.
До этого мы говорили о несостоятельности существующих моделей и языка политологов и публицистов. Однако существуют другие специалисты в области общественных наук, в первую очередь экономисты и социологи, которые пытались понять суть посткоммунистических феноменов и ввести новые термины для их описания. В то время как эти нововведения, как правило, носят временный характер, более системные из них либо фокусируются на экономике и говорят о «получении ренты», «клиентелизме», «капитализме для корешей» или «клептократии» [53], либо следуют по стопам Макса Вебера и используют термины «патримониализм», «султанизм», «единоличное правление» и т. д. [54] Первая группа терминов отражает плодотворные сдвиги восприятия в объяснении посткоммунистических режимов, но прилагательные, используемые в качестве сложных категорий, обеспечивают лишь ограниченное понимание из-за их предпосылок и основного подтекста. Прилагательное «клиентелистский», к примеру, не отражает нелегитимность отношений, слово «кореш» в контексте коррупционных транзакций предполагает, что стороны или партнеры имеют одинаковый статус (даже если выступают в разных ролях), а транзакции – нерегулярные, хотя и повторяющиеся, – происходят на добровольной основе и могут быть приостановлены или продолжены другой стороной исходя из соображений удобства. При этом ни одна из сторон не принуждает другую к продолжению отношений. А что касается ситуации, обозначаемой понятием «клептократия», этот термин, как правило, не подразумевает агрессивной реорганизации структуры собственности или системы, основанной на постоянных взаимоотношениях патрона и клиента.
Веберианские термины довольно привлекательны для описания посткоммунистических режимов, поскольку разрабатывались для обществ, в которых сферы социального действия не были отделены друг от друга. Тем не менее при их применении часто возникают проблемы. Первая – отсутствие подлинной концептуальной новизны, особенно когда к веберианским терминам просто добавляют префикс, как в случае со словом «неопатримониализм». Получившаяся в результате категория не очень красноречива, поскольку не сообщает, что нового добавляет приставка «нео-» в понятие «патримониализм», при том что использование термина, разработанного для первобытных и средневековых режимов, рискует стать лишь исторической аналогией (напоминающей аналогии, критикуемые выше). Вторая проблема заключается в том, что Вебер не рассматривал ситуации, в которых правовой режим не соответствовал реальной природе управления. Более того, он считал все режимы легитимными не только потому, что они могли поддерживать существование, но и потому, что они были легитимными относительно своих собственных законов и правовых норм. Хотя понятие легитимности Вебера можно плодотворно использовать, что мы и делаем в Главе 4, когда обсуждаем популизм, в посткоммунистическом контексте оно может вводить в заблуждение, если не иметь в виду ключевое различие между легитимностью по традиции и легитимностью по закону (то есть законностью) [55]. Наконец, третья проблема заключается в том, что эти описательные понятия часто используются не систематически, а по случаю,