Тема моя — о, во сколько же трудней Гоголя: мне надо воскресить преждевременно «Мертвые души» России словами в «Явление Христа» не на картине, а в жизни; к началу 30-х годов (через 10 лет) я должен написать ряд томов «Я», дабы были высечены ступени в сознаниях к, тому, что свершится в человечестве сперва около 1933-го года, потом 1954-й год будет решителен для судеб России и мира. <...> В то время, как 99 из 100 деятелей искусства ставят себе цели видимые, я из моей тяжелобойной пушки бью в воздух для никого не видимой Цели: если в нее попаду (все шансы, что нет), то дам нечто эпохальное, a la поэм <так!> Гомера.
Или меня не будет, или будет в России духовное искусство, т.е. монументальное, огромное, которому, как Тредьяковский Пушкину, открою дверь»[529].
Те даты, которые Белый называет в конце приведенной нами цитаты — 1933 и 1954 годы, вызваны антропософскими взглядами поэта. Но показательно, что, рассматривая фашистский переворот в Германии как важнейшее событие истории, предсказанное им, Белый даже не вспомнил свое пророчество 1920 года, ограничившись указанием на предчувствие этих событий в книге «Одна из обителей царства теней»[530].
Грандиозный замысел Белого завершился неудачей. Как бы ни расценивать его эпопею, сама ее незавершенность свидетельствовала о невозможности реализовать мечту поэта.
Реальная литературная неудача, несомненно, послужила для Белого стимулом к переосмыслению своего творчества. После возвращения в СССР в конце 1923 года он обращается к новым замыслам. Конечно, они генетически связаны со многим в его раннем творчестве. Так, скажем, поэзия Белого той поры чаще всего представляет собою переработку ранних стихов («Пепел» издания 1929 года, неизданный том «Зовы времен»), многие черты прозы Белого связывают ранние произведения с его послеоктябрьскими романами. Но все же гораздо ощутимее не наследование прежних литературных идей, а стремление к созданию нового, принципиально иного стиля, осознание новых идей и проблем.
Путь к этому новому лежал для Белого, во-первых, в осмыслении того, что он наблюдал в современной Европе, воплощенной для него в Берлине начала двадцатых годов (он описан в книге «Одна из обителей царства теней», изданной в 1924 году и выросшей из неоднократно читанных Белым лекций о его пребывании в Берлине), а во-вторых — в попытках вписать свое новое творчество в контекст советской литературы двадцатых годов, уже набравшей силу и стремительно обретавшей свои собственные законы, которые еще совсем недавно были для Белого непонятными.
Первоначально, очевидно, его взгляды были обращены в сторону писателей более старших поколений, общих с ним культурой, воспитанием, кругом интересов. Так, в письме П.Н. Зайцева к Белому от 25 июня 1924 г. сохранилась показательная фраза: «Встречаюсь с Б.Л. Пастернаком. Он не потерял надежды на журнал «трех Борисов»»[531]. Но постепенно внимание Белого стало обращаться на писателей более молодых, которые выдвигались в современной литературе на первый план. Отчасти это, видимо, было вызвано стремлением понять причину успеха их произведений, но более — тем живым интересом к литературной жизни текущего дня, который для Белого всегда был принципиальным. В связи с этим должна быть интерпретирована еще одна записка Зайцева:
«Дорогой Борис Николаевич!
Оставляю Вам: 1) Книгу Булгакова «Дьяволиада» — подарок автора, который был очень растроган Вашим вниманием, 2) записку от О.Д. Форш. Она сама уехала в Питер. И затем книги: Гладкова «Цемент» и Леонова «Барсуки». Последние две книги из библиотеки. Если можно, не задержите их прочтением»[532]. Подбор имен характерен, тем более, что проза Ф. Гладкова останется в круге зрения Белого надолго (см. об этом ниже), а повести Булгакова явно нуждаются в анализе, между прочим, и на фоне прозы Белого тех лет[533].
В настоящее время история взаимоотношений Белого с советской литературой двадцатых годов, видимо, еще не может быть описана исчерпывающим образом. В частности, не поддаются точному определению литературные позиции Белого 1923—1924 годов. Но уже к 1925 году относится примечательный документ, демонстрирующий отношение Белого к важнейшему литературно-политическому событию этого года — резолюции ЦК РКП (б) «О политике партии в области художественной литературы». Ныне очевидно, что этот документ, при всей его относительной «либеральности», был провозвестником всей партийной политики в культуре до сталинско-хрущевско-брежневских постановлений. Но в те годы появление резолюции было воспринято как благо. Как известно, ее принятию предшествовало совещание в ЦК и обращение большой группы «попутчиков» в отдел печати ЦК, где говорилось: «Мы считаем, что пути современной русской литературы, — а стало быть, и наши, — связаны с путями Советской, пооктябрьской России. <...> Мы полагаем, что талант писателя и его соответствие эпохе — две основные ценности писателя: в таком понимании писательства с нами идет рука об руку целый ряд коммунистов-писателей и критиков. Мы приветствуем новых писателей, рабочих и крестьян, входящих сейчас в литературу. Мы ни в коей мере не противопоставляем себя им и не считаем их враждебными или чуждыми нам. Их труд и наш труд — единый труд современной русской литературы, идущей одним путем и к одной цели»[534].
Подписи Белого под этим письмом нет, но, как показывает его отклик на появление резолюции, она вполне могла бы там стоять.
В 1925 г. журнал «Журналист» провел среди писателей анкету о том, как они относятся к появившейся резолюции. Мнения высказывались самые различные, и на их фоне позиция Белого выглядит одной из наиболее реалистичных. В связи со сравнительно малой известностью и небольшим объемом этого текста, приведем его полностью: «Программа политики партии в области художественной литературы представляется мне и гибкой, и гуманной; в рамках ее (при условии проведения программы в жизнь) возможны и нормальный рост, и безболезненное развитие нашей художественной литературы; программа прекрасно предусматривает и разрешает ряд ненормальностей, возможных в наше переходное время.
Мне приходится ограничиться этим общим впечатлением от программы, потому что попытка вникнуть в детали ее ставит передо мною некоторые неясности, как то: в определении главных литературных групп указаны три группы (группы рабочих, крестьянских писателей и так называемая группа попутчиков); ими далеко не исчерпываются группировки, возможные в советской России; термин «попутчика» не применим ко мне, пока под «попутчиком» мыслится писатель, существующий «при» революции или «при»-соединившийся к ней; мне, принимавшему социальную революцию (и тем самым принявшему Октябрьскую революцию в момент революции), место не «при» революции, а в самой ней; поэтому-то и к группе «по»-путчиков я не могу себя причислить; вместе с тем я — не партиец, не рабочий и не крестьянский писатель. Неясно усваивая себе номенклатуру литературных групп, я ограничиваюсь общим выражением своего полного удовлетворения тенденциями литературной программы»[535].
Несомненно, в этом небольшом тексте отчетливо видно и наивное лукавство Белого, и неспособность понять нюансы партийного новояза. Его желание обозначить свое место в литературном движении эпохи с наибольшей точностью более всего относится к первому, а возникающие «неясности» свидетельствуют о втором. Несомненно, Белый поддерживал либеральный смысл резолюции и, вероятно, был до известной степени солидарен с теми, кто инициировал обращение в партийные инстанции, ища защиты от варварского напостовства, но он, несомненно, не был в состоянии предусмотреть даже ближайших результатов такого обращения. С этого момента большевистская партия безраздельно взяла дело управления литературой в свои руки, получая возможность разного рода игры — то в либерализм и относительную демократию, то в предельную жестокость. И Белый оказался не только сторонним свидетелем, но отчасти и участником этих игр, когда, в поисках возможности нормального литературного развития, шел на компромиссы, сегодня выглядящие с трудом оправдываемыми.
Если говорить всерьез, то Белый оказался едва ли не единственным представителем русского модернизма начала века, на судьбе которого оправдалось одно из положений резолюции, касавшихся «попутчиков»: «Общей директивой должна здесь быть директива тактичного и бережного отношения к ним, т. е. такого подхода, который обеспечивал бы все условия для возможно более быстрого их перехода на сторону коммунистической идеологии»[536]. Если мы вспомним, что под «идеологией» имелось в виду в первую очередь умение выслушивать и одобрять с должным тщанием новейшие партийные документы (а это отчетливо показало все дальнейшее развитие советской литературы, — о подлинной идеологии речи практически никогда не было), то путь Белого в этом отношении был весьма показателен.