Распространился слух в печати, что Вы написали три книги о Белом, Иванове и даже обо мне, и меня уже здесь донимают, чтобы я показал книгу[130] подготавливаются три новые работы — книжки об Андр<ее> Белом, Вяч. Иванове и К. Малевиче.
Сейчас едет в Москву молодой человек, и я передаю ему письмо, поэтому не смог больше написать[131].
Пишите, всего доброго
Привет Марии Борисовне
Нат<алья> Мих<айловна Давыдова> собирается в Москву, не приехала ли уже.
Жду Ваших писем
Ваш К. Малевич
Витебск 6 октября <1921 г.>
Из Витебска в Москву,
15 октября 1921 года.[132]
Многоуважаемый Михаил Осипович.
Получил Ваше письмо от Медведева[133], это самый заядлый враг мой. Только я ничего ему не сделал обидного; на публичных своих лекциях всегда ругает, даже выкидышем называет человеческим, так запаляется; сейчас же, очевидно, Вы с ним, может быть, говорили обо мне, вижу ваши определения, что я папуас; он теперь на каждом месте все об этом говорит, так что я теперь за папуаса иду среди образованной и грамотнонаучной медьведевщины[134]. Конечно, о письме знает уже весь Витебск, даже случайно на улице слыхал слова «ты знаешь какой тип у нас сидит в Витебске, Медведев привез письмо от известного писателя Гершензона», так что событие[135]; но только смущает то, что какой же это папуас, коли пишет ему Гершензон. Некоторые просили его прочесть, но я не дал, видите, какой любопытный наш Витебск; меня доняли с своею литературщиной, советуют учиться писать или чтобы поправлять рукопись, но я не выдержал и сказал, что дуракам не даю исправлять[136]. Но мало того, <из> Петрограда тоже прямо беда, а мне кажется самому, что, может быть, и верно, и <что> нахально <так> писать; и думаю теперь секретно все делать и никому ничего не говорить и не печатать, пусть, когда умру, разбираются, если чего найдут. Все для меня ново, все пробую рассмотреть; конечно, все вещи в мире давно рассмотрены, а все их продолжают рассматривать, и сейчас очень заволновала меня мысль о весе, <о> материале и о скрытом в нем движении, о причине стремления к центру всех вещей, и что их толкает и связует, и как происходит обратное отталкивание вещей, откуда они пришли. Написал записку о движении Бога и о том, что человека нет, вовсе не было и не будет никогда. А Булгаков совсем странно утверждает Истину и любовь, а это ничего не выйдет, и монастыря ему не удастся построить. Он бережет душу, но точно не узнал души и не знает того, а может быть, и я не знаю, что душа новая в образе моем уж настала, и тело ей готовится новое. Большие перемены происходят, и все это нужно видеть и рассказать. Но во всяком случае многие Медведевы, ругатели из них, в споре со мною (а этот спор бывает в профсоюзе, где столовая и потому туда захожу[137]) все-таки не удается им своими аргументами противопоставить что-либо мне, в особенности когда я прошу говорить своими мыслями и языком.
Передайте привет Марии Борисовне
Крепко жму Вашу руку, Ваш К. Малевич
15/<октября> 21 Витебск.<1921 г.>
Из Витебска в Москву,
11 февраля 1922 года.
Дорогой Михаил Осипович.
Давно я Вам не писал, Вы тоже и мне ничего не писали; был тогда в Москве, но тоже неудачно, хотел поделиться своей заметкой «Бог не скинут»[138]. Сейчас же я написал самую большую записку «Супрематизм как беспредметность», в которой выделяю в первенство непрактичность и обрушиваюсь целиком на всю предметную культуру. И ставлю все в беспредметности, строю только Супрематические возвышенности и низменности; в своих рассуждениях, конечно, «Америку открываю», ну, что же поделать, когда Колумб открыл Америку, — этот человек должен быть прямо ненавистным всяким мыслителям, куда <бы кто> не пошел — всюду его Америка открыта.
Вздумали побелить мою мастерскую, для чего нужно было ободрать обои; обои были приклеены на газетной бумаге, конечно, лоскуты газет прочитывались как археологические ценности, были найдены критические отзывы на футуристов, а также какая-то записка о Пикассо, но очень неудачно, так как статья не имела ни начала, ни конца, но интересны были там выдержки Чулкова, Булгакова, Бердяева[139]; конечно, в статье Пикассо терпел от всех нападки или попытку разгадать его таинственность, и потому заглавие исследования было «Разложение духа», причем приперчивалось разными прибавками. Пикассо для них человек, разлагающий дух, хотя Пикассо так просто и ясно смотрел на мир как на геометрическую простоту живописного построения, и вовсе разложить или изгноить дух мира не хотел и не мог, дух остался чистым, стройным, таким, как <ему> подобает быть именно в живописной стройке, и нельзя потому говорить о разложении духа; нельзя также говорить, что Пикассо относился к предмету бездушно и складывал музыкальные инструменты бездушно, мертвецки одно возле другого, а это, по-моему, страшно наивно; все писатели подошли к нему с точки зрения предметного мира, и, конечно, для них предметный мир умирал, ибо форма или признаки предметного пропадали, и дух их, если он не один для всего, то, конечно, тоже умирал; но, ведь, видеть мир можно двояко или тысячеяко, и потому, если бы указанные мыслители были беспредметны, то нашли бы в Пикассо гениального живописца, живописца, правда, такого, что не знает, что творит, какие ценности несет он в своем живописном сдвиге. А если бы он клал музыкальные предметы один возле другого, как это видит статьеписец, это не было бы ценной <живописью>, но здесь сложение живописных разниц, которого не видят предметники; в заметке пишется «Дематериализация мира» (Бердяев)[140], «каким он является для демона» (Булгаков)[141], «Призрачный каменный век» (Бердяев), «этим формам нет соответствующих переживаний кроме ада» (Чулков)[142]. Вот куда залетели предметники, и все это потому, что не могли познать живописного духа, и его строй, конечно, в аде и в небе не будет соответствовать, ибо все предметно в них так же, <как> в предметной культуре земли, которую нужно свергнуть как недуг человеческий. Вместо того, чтобы искать соответствия, нужно было бы Пикассо сделать первым человеком, <представляющим> действительно каменный век в живописи, <о> который разбивается предметный мир; я <это хорошо> понял, ибо рос в живописном духе и, может быть, в Супрематизме уже окончательно утвердил и поставил в первенство беспредметную стихию жизни. Пикассо боролся с предметным миром, правда, завяз в его осколках, но и это хорошо, мне уже легче было убрать мусор предметный и выставить бесконечность, не практичность, не целесообразность, за что московский Инхук[143] и преследует меня как не материалиста. На одном из собраний все ополчились на меня[144], но если бы они были новаторы, а не предметники, то никогда бы Искусства не променяли на харчевое изображение кастрюль. В Москве образовалась Академия художественных наук[145], в которую должны войти и члены Инхука; еще один Политехникум открылся в художестве, еще одна наука, все собираются «обосновать научно» «наглядно» то, чего не существует. Интересно, какие люди составляют Академию художественных наук, должно быть, Фриче[146], Коган[147], Поссе[148]; все-таки интересно, что за учреждение, какие вопросы разбирают, я сижу в ссылке и ничего не знаю, что творится в Москве. Не слышно ли у Вас, где Давыдова, собиралась мне писать из заграницы, но до сих пор ничего нет. Все думаю, как бы издать свою записку о «Супрематизме как беспредметности». Не могу найти никаких предметов, чтобы издать беспредметность. Это издание завершило бы двадцать пять лет моей живописной работы и размышлений над ней.
Жму крепко Вашу руку К. Малевич
передайте привет Марии Борисовне.<1921 г.>
Витебск Бухаринская 10 Художественный институт
11/ф<евраля> 22 года.
Из Ленинграда в Москву,
24 сентября 1924 года.
Многоуважаемый Михаил Осипович.
23 сентября мы претерпели ужас и вместе с тем великолепное зрелище материовидных движений. Утром 23-го я стал наблюдать сильное передвижение птиц, удивляясь зрелищу, куда они летят — и грачи, и галки, вороны, мелкая птица. В 12<-м> часу я заметил перебегание крыс, мышей по несколько штук; в одной из улиц — Демидов переулок — я насчитал 16 крыс, через несколько минут некоторые люди замечали и устроили побоище, не отдавая себе отчета в этом. Мне самому показалось это странным, но я немедленно связал со стихийным бедствием; я шел в милицию, чтобы достать для 70-летней своей матери удостоверение личности и там уже узнал о сильном подъеме воды в Неве; и действительно, движение воды было сильно, так, что уже в 5 часов я еле перебрался домой на Исаакиевскую площадь; здесь уже представлялась картина ужасная — Нева своими огромными черными с белыми гривами во<лнами>, [пенясь], страшно как плевалась с яростью на всю устроенную культурой ей дорогу; никакие заборы не помогли, к 6-ти часам вода затопила всю площадь так высоко, что ступеньки до дверей Ис<аакиевского> собора были затоплены. Люди по плечи все же лезли по воде, а слово нрзб хохотали, представляли собою муравейник. <В> 6 1/2 часов вода стала затоплять и мой этаж. Перестал действовать телефон; свет, тьма, плеск воды и шум ветра, кое-когда через прорывы туч Марс засматривал. Перебравшись на балконы, вытаскивали людей, которые все же шли по воде; более смелых [ветер] опрокидывал волной. Вода превысила все наводнения — и <1>724<-го>, и <1>824<-го> го<дов>. Потом для большего зрелища возник где-то пожар; как это все связано — вода, огонь, грабитель, все одно друг за другом держится, или одно порождает другое; а огромная масса <людей> притаилась и ждала своей участи. А сегодня, 24 сентября, солнце светит, как ни в чем не бывало; и действительно, тело есть тело; если оно есть тело — ничего ужасного для него не произошло, а для людей, для психических искажений, подлинный был ужас, убыток.