Ирина Голубкина с дочерью Милой. 1940
Как мы питались, что ели – не помню. Посреди вагона стояла буржуйка, топившаяся всё время для тепла, и на ней, видимо, разогревали какую-то еду. На больших станциях все хватали чайники и кастрюли и бежали за кипятком. Обычно выстраивалась длинная очередь возбужденных людей, которые постоянно оглядывались, потому что никто не знал, когда именно отправится тот или другой эшелон.
Самое страшное воспоминание из тех дней: поезд трогается, а мамы нет. Эшелон набирает ход. Я жду – может быть, она села в другой вагон и сейчас появится. Но ее нет. Я всю ночь простояла около дверей теплушки, одна в спящем вагоне, одна в мире. Я боялась к кому-нибудь обратиться. Мы были чужими в этом эшелоне и мне казалось, что меня могут ссадить на ближайшей станции. Ужаса, который я тогда испытывала, не забуду никогда.
Утром мама догнала поезд. Уж не знаю, чего ей это стоило и как удалось. Она была измученная, осунувшаяся, грязная (может быть, ехала на паровозе?). Чайник где-то потерялся. Я с ревом кинулась к ней, а она на меня закричала. Видимо, сдали нервы.
Конечным пунктом прибытия нашего эшелона была станция Куропаткино, в трехстах километрах от Ташкента. Сколько я потом, бывая в Узбекистане, ни спрашивала у знакомых, никто о таком городе не знал и не помнил. Видимо, он сменил название, а может быть, вообще исчез с лица земли.
Облик этого городка в памяти моей не сохранился. Помню лишь жалкие домишки, грязь на узких улочках. Самым высоким зданием по-моему была школа, где мы жили в первые дни после прибытия, спали вповалку на голом полу Потом нас с мамой определили на постой к какому-то украинскому мужику, не то ссыльному, не то переселенцу Нам выделили отделенный занавеской угол за печкой, где помещалась только кровать.
Мужик был, видимо, зажиточный. У него было хозяйство – корова, свиньи и куры. Очень мучительно было сидеть или лежать за занавеской и чувствовать вкусный запах щей или сала, которое семейство поглощало, как мне казалось, в огромном количестве. Нас они не угощали и вообще не замечали. Только один раз, когда они что-то праздновали, подвыпивший хозяин отодвинул занавеску и поднес маме стопку самогона, а мне кусок кровяной колбасы. Незадолго до праздника они закололи свинью. Я впервые видела, как это делается, и рыдала потом ночью в подушку. Поэтому колбасу было страшно есть, но голод преодолел брезгливость. Колбаса оказалась очень вкусной.
Ирина Соломоновна Голубкина. Кон. 1920-х
Постепенно хозяева привыкли к нам и даже, видимо, зауважали маму, потому что иногда, сквозь сон, я слышала: «Арина, выдь на минутку». Мама одевалась, выходила за занавеску, и они о чем-то тихо разговаривали. С этого же времени они стали продавать нам раз в два дня кружку парного молока. Уж не знаю, на какие деньги мы ее покупали. Вероятно, мама получала какую-то зарплату в госпитале, где работала чернорабочей.
Уже будучи взрослой я обнаружила в мамином архиве несколько телеграмм и письмо от папы из Ташкента военного времени. В телеграммах он спрашивал о здоровье, беспокоился, что она не пишет. В письме жаловался на жизнь, на дороговизну, на болезнь матери и собственные недуги. Тогда это письмо меня разозлило. Я знала, что по сравнению с нами они в эвакуации жили вполне благополучно. Но когда Наталья Громова разобрала архив отца и я вместе с ней прочла написанные в те годы первые варианты поэмы, «Середины века», неровные, но искренние и горестные, а также письмо отца Фадееву и письма Татьяны Луговской к Леониду Малюгину, я поняла, как тяжко и страшно он тогда жил. Поняла и не то чтобы простила (что мне его прощать спустя столько лет), а приняла в свое сердце, обремененное собственным опытом жизни.
Но продолжу свой рассказ об эвакуации.
Госпиталь, где работала мама, отправлялся на фронт. Мама лишилась работы, и мы оказались в отчаянном положении.
И тут на помощь пришел папа. Сначала, как я понимаю, мама попросила его приютить нас на некоторое время и, если возможно, помочь остаться в Ташкенте. Он ответил телеграммой и длинным письмом. Привожу его не полностью.
«Дорогая Ирина!
Получил твое письмо и сначала пришел в отчаяние. Приютить тебя с Милочкой я не мог, разлучить тебя с дочкой тем более. Мама находится в совершенно ужасном состоянии после третьего удара.
Она уже не владеет разумом, медленно умирает, кричит и плачет по целым часам подряд, и это страшно нам, видавшим виды, а не только ребенку Калечить детей нельзя. Сиделка наша, верная Поля, ни на шаг не отходит от мамы. Татьяна работает с утра до вечера, и присмотреть за Милой было бы абсолютно некому…
Поэтому я предпринял большие поиски и пошел на всё, чтобы добыть для тебя работу. Но в Ташкенте без пайка жить невозможно, не говоря уж о прописке… В глуши вы были бы совсем оторваны от всего и от меня. Выход я нашел, когда обратился к отзывчивым и благородным людям – пограничникам, с которыми я связан издавна по Средней Азии. Работаю сейчас для них над Историей Пограничных войск Ср. Азии и, в особенности, Таджикистана. Они захотели сделать всё возможное. Вот предложение: Сталинабад – библиотекарем в погранвойсках. Обеспечивается КОМНАТА, 550 рб. жалования, ПАЕК, столовая, литер и билет до Сталинабада. Нужно НЕМЕДЛЕННО ВЫСЛАТЬ БИОГРАФИЧЕСКИЕ ДАННЫЕ, особенно упирая на культпросветработу, образование, службу…
Отвечай скорее. Через два часа. Целую тебя и Милу.
Твой В.»
Так мы оказались в Сталинабаде. Это было счастье. Погранотряд находился за городом. На берегу бурной, но мелководной речки стояли несколько зданий и казарма. Маму зачислили политработником, присвоили ей звание младшего лейтенанта. Она надела военную форму. У нас была отдельная комната, военный паек, и мы уже не голодали. Роскошества, конечно, не было. Я помню, что самой вкусной едой мне казалась своего рода тюря – черный хлеб с луком, политый хлопковым маслом. Стояло жаркое южное лето, и мы с ребятами, которых оказалось немало в отряде и в окрестных кишлаках, проводили весь день на реке. Мы трудолюбиво перегораживали ее камнями, устраивая нечто вроде запруды, чтобы плескаться в холодной воде, а потом отогревались на солнце. Было очень весело и интересно. Ко мне вернулись детство и беззаботность, казалось, навсегда утраченная.
Ташкент, 1942. Акварель Татьяны Луговской
От папы приходили короткие телеграммы: «Умерла мама буду Сталинабаде двадцатых числах целую Володя».
Бабушка Ольга Михайловна умерла 7 апреля 1942 года в возрасте шестидесяти шести лет. Похоронили ее на местном кладбище. В семидесятые годы, оказавшись в Ташкенте в командировке, я тщетно пыталась найти ее могилу. Оказалось, что даже самого кладбища нет, на его месте построили новый квартал.
В Сталинабад он так и не приехал, хотя мы его очень ждали, особенно я. Но зато в конце июля мы оказались в Ташкенте – маму послали на какие-то курсы повышения квалификации. Она взяла меня с собой, предварительно списавшись с папой, поскольку оставить меня одну не могла, а ей предстояло жить это время в казарме. Так я оказалась на улице Жуковского, 54, где жили эвакуированные писатели. Под этим номером значилось несколько домиков, находившиеся в одном общем дворе. Насколько я помню, в то время там жили Вирта, Уткин, Погодин, еще кто-то. Папа с Татьяной Александровной и домработницей Полей занимали две комнаты на первом этаже небольшого дома, а на втором этаже, в мезонине, или, как там говорили, балахане, жила Елена Сергеевна Булгакова с сыном. После ее отъезда летом 1943 года там поселилась Анна Андреевна Ахматова. Но ее я уже не застала.
Мало что сохранилось в моей памяти от поездки, о которой я так мечтала. Залитый солнцем дворик, писательские дети, с которыми я играла, папа, не знающий, как со мной общаться, ласкает меня, а я дичусь. Проще всего мне было с Полей. Я на всю жизнь сохранила к ней благодарность и теплое чувство. Я бы, наверное, даже не вспомнила, когда именно мы были в Ташкенте, если бы не найденное позже упоминание об этом в письме Елены Сергеевны Булгаковой моей тете Татьяне Александровне, находившейся в то время в Алма-Ате. «Сегодня приехала Ирина Соломоновна с Милочкой. Недели на полторы-две. Милочка сейчас сидит у меня и читает Гулливера». Письмо помечено датой 23.7.42 г.
Елену Сергеевну я запомнила. Она была очень ласкова со мной, без фальши и натянутости, которые дети всегда чувствуют. После войны мы с мамой как-то встретили ее у Никитских ворот. Она искренне обрадовалась, охала и ахала по поводу того, как я выросла, и я не шарахнулась от нее по своему обыкновению, а отвечала на вопросы об учебе и о том, что читаю. С ней всегда было легко и приятно разговаривать. Больше ее я не видела, хотя она довольно часто бывала в доме Сергея Александровича Ермолинского и его жены Татьяны Александровны. Но моя тетя не любила смешивать общения. Бывало, позвоню ей, скажу, что хотела бы зайти, а она отвечает: «В другой раз. Сегодня у нас будет Анна Андреевна». Или Каверин, или Натан Эйдельман. Впрочем, со многими знаменитостями я встречалась в ее доме на праздниках, где всегда было многолюдно, несмотря на тесную квартиру.