Дорога до Москвы была более спокойной. Нам удалось занять верхнюю полку, и мы ухитрились даже спать на ней вдвоем – я у стенки, а мама с краю, соорудив из армейского ремня петлю, которой пристегивала себя к боковым распоркам полки. В Москву мы приехали холодным октябрьским или ноябрьским, не помню точно, днем. Осталось только ощущение промозглости и хмурости. Встречали нас тетя Эмма и дядя Серёжа, ее муж. Никаких такси или частных машин не было. Садиться в набитый до отказа автобус с нашим багажом было невозможно. Наняли носильщика с тележкой. Он загрузил ее доверху и довольно шустро покатил по Садовому кольцу, от Курского до Первой Мещанской – не ближний свет. Мы еле поспевали за ним.
Москва резко не понравилась мне. За эти годы я уже привыкла к открытым просторам, небу, сливающемуся с горизонтом, воздуху, который вдыхаешь и не замечаешь, такой он легкий и свежий. А тут на меня навалилось всё сразу: громадные дома, заслоняющие всё пространство, с шумом проносящиеся мимо машины, бьющие в нос выхлопные газы, спешащие и не обращающие на нас никакого внимания люди. Ни одного заинтересованного или просто любопытствующего взгляда, ни одной улыбки.
Наконец мы добрались до нашего дома. Носильщик вкатил тележку во двор и начал перетаскивать вещи к двери квартиры на втором этаже, которую мама, обогнав его, открыла своим ключом. Нас никто не ждал. Соседи высыпали в коридор, начались объятия, охи, ахи и даже слезы. Мы не виделись почти четыре года.
Отпустили носильщика, расплатившись с ним немалой суммой и кусочком сыра, завернутым в вощеную бумагу. Сыру он обрадовался больше всего, а тетя Эмма вздохнула и покачала головой. Такая щедрость ей показалась излишней, я думаю, что сыра они не видели с начала войны.
Оставив вещи сваленными в передней, мы попытались открыть дверь в комнату, но она оказалась забитой досками крест-накрест.
Нам объяснили, что какое-то время там жила семья из разбомбленного дома. Когда они съехали, дверь осталась открытой настежь, и домоуправ распорядился заколотить ее. Кто-то из соседей принес лом, доски отодрали, и перед нами предстала картина, которую я никогда не забуду: наша крошечная восьмиметровая комната была абсолютно не похожа на человеческое жилье. Окно забито фанерой наглухо, причем, как мы впоследствии обнаружили, стекла не были выбиты. Их просто аккуратно вынули и увезли с собой. В те годы оконное стекло было дефицитом. В тусклом свете, падавшем из коридора, мы увидели груды мусора, выжженный паркет и куски упавшей с потолка штукатурки. Из наших вещей остались только громоздкий диван с полочкой, на которой раньше стояли книги, и дубовый стол, который, вероятно, не пролез в дверь. Я зарыдала в голос и стала умолять маму уехать обратно. Впрочем, я скоро смолкла, потому что никто не обратил на меня внимания. Все стояли подавленные и растерянные. И тут мама тряхнула головой и скомандовала: «Так, заносим вещи, берем только самое необходимое. Дверь заколачиваем. Ночевать поедем к тебе, Эмма. Надеюсь, место для нас найдется – ненадолго». Это была ее особенность – тихая и порой нерешительная, она в трудную минуту мгновенно собиралась и принимала единственно правильное решение. «Конечно, конечно! – закричали в один голос тетя Эмма и дядя Серёжа. – Мы и так собирались предложить тебе пожить у нас, пока устроишься». Все оживились, захлопотали, вернули обратно выставленные доски, стали затаскивать вещи. И только я продолжала тихо всхлипывать – от усталости, пережитого и стыда за свое малодушие.
Впоследствии соседи вернули нам что-то из вещей, которые они успели припрятать до вселения временных жильцов, – книги, немного одежды, посуду и фотографии, которым мама обрадовалась больше всего.
Как мы добрались до Столешникова, сколько дней мы там прожили, я не помню. Знаю только, что через некоторое время мы переселились в нашу комнатку, которая показалась мне уже родной и уютной. Теперь я понимаю, каких усилий стоило маме это восстановление. Очень хорошо помню ощущение собственного дома. Не временного, как все эти годы, а своего, прочного, может быть, даже вечного.
Меня определили в школу в Безбожном переулке (ныне и раньше – Протопоповский). Из первой ученицы шурабадской школы я как-то быстро превратилась в одну из последних. Особенно отставала я по чистописанию, которому нас там почти не учили. Меня это не очень огорчало, но было тоскливо, и всё время хотелось обратно – к горам, свободе и свежему ветру, который нес с собой ощущение бескрайности мира и жизни.
Постепенно я стала привыкать. Спасали, как всегда, книги, которые я читала запоем и без разбору. Вспоминается забавный случай. Я решила записаться в школьную библиотеку. «Какой класс?» – спросили меня. «Третий». – «Можем предложить “Лягушку-путешественницу”». – «Читала», – робко ответила я (я всегда робела в присутственных местах). «“Что я видел” Житкова». – «Читала». – «Ну хорошо, а “Каменный цветок” Бажова»? – «Читала», – совсем скисла я. Воцарилось недовольное молчание. «Ну хорошо, иди, сама посмотри и выбери». Я радостно бросилась к полкам и через некоторое время подошла к библиотекарше с «Дон-Кихотом». «Ты что? – ахнула та. – Это же для восьмого класса». И решительно водрузила книгу на место. Больше я в эту библиотеку не ходила. Но книги всё равно находились. Откуда – уже не помню. Наверное, у маминых знакомых, родственников, может быть, мама брала для меня что-то во взрослых библиотеках. Купить новую книгу было трудно, и каждое такое приобретение было событием. До сих пор у меня стоит толстенный том Горького в сером невыразительном переплете, на очень плохой бумаге. Мы купили его где-то за городом. Храню его как память.
Папу мы это время почти не видели. Он в очередной раз женился, на Елене Леонидовне Быковой, которую все называли Майей, поскольку она родилась 14 мая. Но всё это я узнала значительно позже, а тогда я понимала, что он нами не очень интересуется. Помню только, что однажды мама позвонила ему и попросила достать ордер на пальто, так как я из всего выросла и ходить мне было не в чем. Он достал. Жили мы тихо, почти ни с кем не общались. За время войны друзья и знакомые куда-то исчезли. Да к тому же много сил и времени уходило на быт, на выживание. Стояние в очередях, где номера отмечали чернильным карандашом на запястье или на тыльной стороне ладони. Отопление не работало – топили буржуйку. Газа не было – только керосинки и примусы. Меня это, правда, касалось мало, только очереди на разогревание еды. Чаще еду даже не разогревали, а доставали кастрюльки из-под двух-трех одеял и множества газет, в которые они были закутаны.
Наступила весна, а с ней нетерпеливое ожидание победы. Каждый день начинался со сводок. Они становились всё более радостными и обнадеживающими. Затаив дыхание, я слушала названия незнакомых городов, освобожденных (а под конец и захваченных) нашими войсками. И вот, наконец, Берлин – последний рубеж.
9 мая нас разбудили соседи. Они стучали в дверь с радостными криками: «Включайте радио! Победа! Мир! Победа!»
Я не стану описывать этот день. Он уже много раз был описан – обнимающиеся люди, взлетающие вверх военные. Казалось, весь город высыпал на улицы и площади. Смутно помнится какой-то капитан, который угощал мороженым всех оказавшихся рядом детей. Мне тоже перепало. Упомяну только невероятное, ни с чем не сравнимое потрясение одиннадцатилетней девочки, увидевшей вечером в темном небе портрет Сталина, парящий в скрещенных лучах прожекторов. Мне казалось, что я вижу Бога. Господи, как мы странно жили! Многомиллионный народ, одурманенный до невменяемости. Конечно, были люди, и теперь я знаю, что немало, которые понимали, что происходит. Но основная масса жила по законам древних племен, поклонявшихся идолам и смутно представлявших себе устройство мира. Поразительно, но в этот разряд попадали и очень неглупые люди. Или пытались попасть. «Мы так вам верили, товарищ Сталин, как, может быть, не верили себе». Что это? Подхалимство? Конъюнктура? Заблуждение? Или искреннее ощущение величия, перед которым нужно преклоняться? А Гитлер? А Мао Цзедун? Может быть, в этом разберутся будущие историки и философы. Хотя вряд ли. Скорее всего, это будет отложено до Страшного суда.
Началась мирная жизнь, оказавшаяся совсем не такой, как мы ее себе представляли. Все понимали, что будут трудности, но никто не ждал столь жестких и в таком объеме. И дело не только в идеологии. Она меня по малолетству мало касалась. Война словно бы и не закончилась – всё то же постоянное чувство голода, те же карточки и очереди, та же буржуйка и постоянная проблема – где достать дрова. Холодно было всюду. В школе мы занимали очередь – кому сидеть на перемене у батареи, прижавшись к ней спиной.
1947 год был самым тяжелым. Голод был таким, что мама, отдававшая мне большую часть еды, выжила, как сама мне потом говорила, только благодаря тете Розе, которая работала в поликлинике при заводе «Серп и молот» и делала ей инъекции витаминов. Мама ездила на другой конец Москвы почти ежедневно.